Учиться говорить правильно
Шрифт:
Однажды над той изгородью, что проходила между нашим и соседним участком, вдруг появилась голова жены Боба, Майры. Ни с того ни с сего Майра принялась поносить мою мать, обвиняя ее в аморальном образе жизни и в том, какой дурной пример она подает ее, Майры, детям, а также всем прочим детям в округе. Майра чуть не лопалась от гнева, который, видно, слишком долго был заперт в бутылке, и я уставился на нее самым пронзительным своим взглядом, буквально стремясь ее этим взглядом испепелить. Хотя мне и было-то всего лет восемь, с моих уст уже готовы были сорваться злые дурные слова, так и кипевшие на языке и, казалось, в кровь обдиравшие рот, точно сломанные зубы. Мне страшно хотелось объяснить ей, что дети, растущие на этих клочках земли – в том числе и ее собственные, – примерными уж точно не являются. Но тут моя мать, к которой, собственно, и была обращена гневная тирада Майры, неторопливо поднялась с кресла, на котором принимала солнечную ванну, бросила на Майру один мимолетный и равнодушный взгляд,
До этого случая, впрочем, взаимоотношения между нашими семьями были вполне дружественными. Однако с тех пор и сам Боб, и его увлечение садом-огородом (девять грядок с бобами и один улей для пчел-медоносов) все чаще становились главной целью наших тайных насмешек. Мы замечали, разумеется, что Боб чуть ли не каждый вечер прокрадывается в сад, явно стремясь убраться подальше от ядовитого язычка своей вечно взвинченной супруги. Часто, закончив свою таинственную возню с землей, завершив процесс рыхления и посадки, Боб подолгу стоял у изгороди, сунув руки в карманы и устремив взгляд своих тусклых, каких-то безжизненных глаз в сторону далеких холмов, и насвистывал что-то немелодичное и печальное. Из нашей кухни его можно было разглядеть лишь с трудом сквозь волны липкого ночного тумана, столь характерного для нашего климата. Задернув занавески, мать ставила на газ чайник и начинала в очередной раз оплакивать свою жизнь, а потом принималась подшучивать над Бобби-боем (так она всегда называла нашего соседа), пытаясь угадать, какие еще невзгоды обрушатся на него завтра, прежде чем он снова в печали застынет у изгороди в дальнем конце своего сада.
А вот надежной его изгородь никак нельзя было назвать. Нет, поработал-то он на славу, можно сказать, даже облагородил ее, и проволока была натянута ровно и достаточно высоко, как струны, каким бы странным ни показалось подобное сравнение. Однако для нас эта изгородь выглядела точно томики Стендаля на полках в деревенской библиотеке: впечатляюще, но абсолютно бесполезно для наших бытовых целей. Ведь коровам ничего не стоило ее преодолеть и зайти в огород, и мы не раз на рассвете или в наступающих вечерних сумерках наблюдали, как они обнюхивают, а потом и приподнимают мордой аккуратную щеколду на калитке, и все стадо с топотом проникает внутрь, пожирая и сокрушая сочные побеги и стараясь поскорее набить каждый из четырех отделов своего желудка; но надо сказать, даже меланхоличный коровий взгляд оживлялся при виде порядка, царившего в садике Боба.
Правда, сам Боб весьма скептически относился к проявлениям коровьего интеллекта. И его сыну Филипу каждый раз здорово влетало за то, что он оставил садовую калитку незапертой. Даже у нас, за каменными стенами дома, были слышны грозовые раскаты бешеного гнева Боба и его громкие сетования по поводу разгромленного парника с огурцами; эти горестные вопли исходили, казалось, из самых сокровенных глубин его души. Мне же регулярные выволочки, достававшиеся Филипу, доставляли даже определенное удовольствие – а все из-за наших с Филипом непростых отношений.
Нет, приятели у меня, конечно, имелись; точнее, не совсем приятели, а просто те, с кем я обычно вместе играл или учился в школе. Но из-за того, что мать частенько не пускала меня в школу – я без конца болел то одним, то другим, – я так и оставался для соседских детей личностью малознакомой, а уж мое имя, Лайэм, они и вовсе считали дурацким. Вообще-то они были просто маленькими дикарями с вечно ободранными коленками, жестокими глазами, нетерпимыми к окружающим устами и с сердцами, исполненными жарких страстей; в их диком племени имелись, разумеется, собственные законы и ритуалы, а я там считался аутсайдером. В общем, я пришел к выводу, что заболеть и остаться дома – это даже хорошо: ведь, по крайней мере, болеть ты должен в одиночку.
Когда же я все-таки появлялся в школе, то каждый раз оказывалось, что я здорово отстал, причем чуть ли не по всем предметам. Нашей классной была миссис Бербедж, женщина лет пятидесяти с редкими рыжеватыми волосами и пожелтевшими от постоянного курения кончиками пальцев. Учила она нас примерно так: говорила, чтобы я встал и объяснил всему классу смысл пословицы «Never spoil the ship for a ha’pennyworth of tar» [2] . Миссис Бербедж всегда носила с собой большую клетчатую сумку, набитую битком, и, войдя утром в класс, первым делом с глухим стуком роняла эту сумку на пол возле учительского стола, а затем почти сразу начинались бесконечные крики и затрещины. Она была самым настоящим тираном, и нам оставалось лишь трудиться из последних сил и мечтать о возмездии, а между тем незаметно пролетали один за другим сладкие годы нашего детства. Кое у кого из ребят даже возникали кровожадные планы убийства миссис Бербедж.
2
Букв.: «Никогда не порти корабль ради капли дегтя стоимостью полпенни».
На уроках природоведения, которые вела она же, мы были обязаны сидеть, заложив руки за спину, и слушать, как она читает нам о привычках зеленушек. Весной темой ее уроков становился краснотал, который, как она считала, был интересен абсолютно всем детям в мире. Но лучше всего я помню как раз не весну, а то время года, когда свет приходилось зажигать уже в одиннадцать утра, а крыши домов и даже фабричные трубы содрогались под сплошными потоками дождя. К четырем часам дневной свет практически меркнул, его словно всасывало в себя вечно хмурое небо; ноги в резиновых сапогах чавкали в жидкой грязи, смешанной с опавшими листьями; дыхание, вырывавшееся изо рта, повисало в сыром воздухе зловещим маревом.
Дети, наслушавшись сплетен, которые распускали их родители, начинали задавать мне всякие гнусные вопросы – особенно этим отличались девочки – о том, как это у нас в доме все устроено и кто в какой комнате спит. Я не совсем понимал, с какой целью задаются эти вопросы, и смысла в них особого не видел, но знал, что лучше на них вообще не отвечать. Случались и драки – так, пара затрещин и царапин, ничего особенного, но наш Жилец, узнав об этом, сказал: «Я научу тебя драться». И стоило мне применить его советы на практике, как я оказался победителем, оставив после своего ухода размазанные по щекам слезы и кровоточащие носы. То был подлинный триумф научного подхода к такому явлению, как детская драка, победа разума над дикостью и бессмысленной жестокостью, однако у меня все же остался во рту какой-то неприятный привкус, а в душе поселился неясный страх перед будущим. Я вообще предпочитал спасаться бегством, а не вступать в драку, но когда я в очередной раз позорно покидал поле боя, крутые улочки нашего поселка начинали расплываться у меня перед глазами в жидком тумане, мне не хватало воздуха, а грудная клетка судорожно раздувалась, но не позволяла сердцу вырваться на свободу, и оно билось и металось, как лобстер, норовящий выпрыгнуть из кастрюли с кипятком.
Собственно, рассказывать о моих отношениях с детьми Боба практически нечего: никаких отношений, можно сказать, и не существовало. Хотя довольно часто, когда я играл на улице, Филип и его сестра Сьюзи выходили в свой сад и начинали швыряться в меня камнями. Вспоминая об этом сейчас, я по-прежнему не могу понять: ну откуда у Боба в саду могли взяться камни? Причем не какие-то случайно оставшиеся там камешки, а самые настоящие боевые снаряды. Должно быть, дети Боба специально их собирали и считали, что оказывают отцу большую услугу, швыряясь ими в меня. Они, похоже, хватались за любую возможность, чтобы подлизаться к отцу, который становился все более странным, держался все более отчужденно и питался какими-то совсем уж невероятными вещами.
Сьюзи являла собой настоящую маленькую женщину, очень жестокую, с какой-то устрашающей, во весь рот, улыбкой, похожей на щель металлического почтового ящика. Повиснув на калитке, она осыпала меня ядовитыми насмешками. Филип был старше меня года на три. Голова у него была весьма необычной формы, похожая на кокос, а в узких серых глазах вечно блуждало то ли озадаченное, то ли недоумевающее выражение; еще у него была привычка как-то странно дергать шеей – вбок, словно уходя от затрещины; казалось, он постоянно тренируется в умении спасаться от отцовских побоев, которые неизменно получал, стоило коровам в очередной раз забраться в огород; возможно, некоторые из тех затрещин были настолько сильными, что даже вызвали у Филипа небольшое сотрясение мозга. Что же до обстрела меня «боевыми снарядами», то зря эти брат с сестрой так уж старались: мне не составляло особого труда увернуться от брошенных ими камней, а вот возможностей попасть точно в цель у Филипа было не так уж много; когда же мне надоедало увертываться или когда я понимал, что уже оставил его в дураках, я попросту уходил в дом, потому что видел, какая разрушительная глубинная ярость пылает в его душе и стремится вырваться наружу в обличье некоего жуткого свирепого существа; скажу по правде, я потом не раз видел подобное выражение у крупных и вполне интеллигентных псов, которых тем не менее постоянно держат на привязи. При этом я вовсе не хочу сказать, что считал Филипа каким-то диким зверем; я никогда так не думал – ни тогда, ни сейчас; однако в голову мне неоднократно приходила мысль о том, что у каждого человека есть скрытая сущность, некое тайное неистовство или жестокость, и, думая так, я завидовал очевидной силе тощих жилистых рук Филипа, покрытых узлами вен, как у взрослого мужчины. Да, я ему завидовал и одновременно ненавидел и проклинал его за то, что он в силу своей рабской натуры позволяет кому-то держать его в полном подчинении, и я очень надеялся, что у меня-то характер совсем другой. Иногда, правда, я и сам начинал собирать и складывать в кучку затвердевшие комья земли, камни и ветки, а потом метал все это в своих недругов, завывая как демон и щедро осыпая их ругательствами, почерпнутыми мной в художественной литературе: мошенник, рогоносец, подлец, ублюдок, жалкая шавка.