Ударивший в колокол. Повесть об Александре Герцене
Шрифт:
Сейчас она, глядя на Герцена так, словно прежде не была знакома с ним, сказала, четко отделяя одно слово от другого, как говорят с детьми:
— Мы требуем равного участия в руководстве «Колоколом».
Герцен нахмурился:
— То есть это надо понимать так, что…
Утин хотел вмешаться, но его самого перебил плечистый парень в выцветшей студенческой куртке:
— Подожди, Николай, я скажу.
— Говори, Гулевич, — неохотно согласился Утин.
— Мы составим, господин Герцен, — сказал поспешно Гулевая, — совет для обсуждения статей, поступающих в редакцию.
— Так… — медленно проговорил
Он старался подавить подымающуюся в нем бурю. Он успокаивал себя тем, что, может быть, он неправильно их понял. Надо задать вопрос в лоб:
— Значит, вы нас с Огаревым оттесняете?
— Зачем же… — возразил Утин с вежливо протестующим жестом, в котором, однако, Герцену почудилась снисходительность, может быть, даже жалость. — Вы будете главная редакция.
— И наши функции?
— За вами остается верховное материальное руководство, вы полные финансовые хозяева, и в вашем безраздельном распоряжении типография.
Это было так неожиданно, что Герцену стало смешно. Он улыбнулся:
— Почетная ссылка?
— У вас деньги! — раздался из угла ней-то возглас. К Герцену обратился человек, которого он хорошо знал: Александр Серно-Соловьевич. Брата его, Николая, Герцен высоко ценил и скорбел о его аресте. А вот этого, Александра, не жаловал и считал не совсем нормальным. Сейчас Серно-Соловьевич встал, до этого он сидел там, в углу, со скрещенными на груди руками и с отсутствующим видом. А сейчас выпрямился во весь немалый рост свой и повторил громогласно:
— Вам легко, у вас деньги!
— Не только, — коротко ответил Герцен.
Не слушая его, Серно-Соловьевич продолжал:
— Вы, господин Герцен, поэт, художник, артист, рассказчик, романист, но только не политический деятель и еще меньше теоретик, основатель школы, учения. Что ж вы удивляетесь, если люди революционного дела, — он сделал широкий жест, обводя всех присутствующих, — стремятся стать во главе революционного органа.
Герцен молчал.
— Если вы действительно верите в то, что говорите, Александр Александрович…
Эта неожиданная реплика заставила всех обернуться в сторону говорившего. Он стоял спиной к окну, и виден был только его силуэт, тощий, на голове как бы дымка от взлохмаченных волос.
Серно-Соловьевич вспыхнул:
— Вы что ж, Лугинин, сомневаетесь в том, что я говорю правду?
Он шагнул к Лугинину. Они стояли друг против друга, оба высокие, чуть по-интеллигентски сутулые. Утин поспешил стать между ними:
— Александр Александрович! Владимир Федорович! Будет вам!
— Нет, я только хотел сказать, — молвил Лугинин, — что как же можно говорить такое о господине Герцене? Я не знаю другого такого крупного политического — именно политического! — деятеля, как он. И его линию в нашем революционном движении я считаю вполне разумной и всецело поддерживаю ее.
— И я так думаю! — раздался голос.
Через всю комнату прошел не так уж чтоб очень молодой человек и стал рядом с Лугининым, как бы подчеркивая этим свое единение с ним.
— Коля, кто они такие? — шепотом спросила Шелгунова у соседа, молодого грузина Николадзе.
— Тот, повыше, — ответил он, — Лугинин Володя, он член подпольного «Великоруса», а второй — Степан Усов, о нем знаю только, что он математик и эмигрант. Видать, оба герценисты.
Заговорил Герцен:
— Друзья, — сказал он мягко, — я обращаюсь ко всем, ибо мы все друзья по нашей общности в революционном движении. Я хочу согласия с вами. Но что мы, пишущие, можем отсюда? Это вы там, в России, работаете среди народа. А «Колокол» здесь станет вашим органом. Ибо я считаю по-прежнему, что «Колокол» должен остаться органом социального развития России.
По комнате пошел гул:
— Туманно-с…
— Спиной к сегодня…
— Пустое сотрясение воздуха…
— Господа, — продолжал Герцен, легко перекрывая шум своим звучным голосом, — в чем сила «Колокола», его пафос, его значение? В слове! В анализе, в обличении, в теории. «Колокол» бессилен руководить практически революционным движением в России отсюда из Женевы. Что нужно народу? Земля и воля!
Утин устало махнул рукой. Снова выметнулся вперед Серно-Соловьевич:
— Вы все о том же! А как их взять эту землю и волю? Вот о чем надо писать — о взятии земли и воли, а не о покорном ожидании, когда кто-то сверху нам их отпустит! Ваши политические убеждения — это пустой звук. Это — juste milieu [61] , по-русски сказать — середка наполовину! Вы типичный постепеновец, господин Герцен!
61
…juste milieu — золотая середина (фр.).
Герцен не терял хладнокровия. Он сказал спокойно:
— Я не верю в серьезность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и сделкам. Между конечным выводом и современным состоянием есть компромисс. Я на вас не сержусь, господа. Более того, ваш юношеский через край мне дорог. И помните, страницы «Колокола» широко открыты для вас, для самых крайних мнений. Но если мы будем не согласны с ними, давайте спорить на тех же страницах.
Серно-Соловьевич выбежал на середину комнаты. Он оттолкнул Утина, который хотел его задержать, и закричал почти в лицо Герцену:
— Вот эти юноши со святыми ранами — вы о них когда-то проливали слезы, — а сейчас, когда они, спасаясь от каторги и виселицы, ободранные и голодные, обратились к вам, вождю, миллионеру и неисправному социалисту, с предложением общей работы, вы отворачиваетесь от них с гордым презрением…
Последние слова он произнес с трудом, почти шепотом, они вырывались у него из груди с хрипом. Он упал на стул в совершенном изнеможении, бормоча что-то нечленораздельное. Шелгунова поднесла ему воды.
Ее поразила недобрая гримаса, исказившая его лицо. Он вдруг напомнил ей один персонаж из «Сверчка на печи». Она недавно перевела «Рождественские повести», и Диккенс бродил в ней. Да это Текльтон, фабрикант игрушек. Только игрушки его другого рода… Она вспомнила фразу о Текльтоне, над которой она столько трудилась, ей хотелось перевести ее как можно точнее: «Все, что напоминало кошмар, доставляло ему наслаждение».
Подошел к Серно-Соловьевичу и Герцен. С глубокой жалостью он смотрел на него. Положил руку ему на лоб. Прохлада руки, ее бархатистая мягкость, а может быть, и самая ласка успокоительно подействовали на Серно-Соловьевича. Он начал ровно дышать. Поднял глаза.