Ударная сила
Шрифт:
Вера Исаевна стояла в кухне боком ко входу, дорезала колбасу, раскладывала ломтики по тарелкам; напарница ее выходила в комнату, относила всю эту снедь, расставляла на сдвинутые столы под белыми скатертями.
Фурашов слушал Веру Исаевну, она рассказывала о делах в детском садике; его недавно открыли, и, конечно, там был ворох всяких недоделок: недостроены шкафчики, нет игрушек, некомплект мебели... Фурашов почему-то неожиданно для себя подумал: «Как там Милосердова?» Припомнил: она пришла к нему в кабинет за три дня до открытия сада, необычная — притихшая, бледная и даже смущенная. Сказала, хочет стать воспитательницей.
Ему показалось, намекает. Взглянул на нее, но не увидел и тени усмешки: она сидела на краешке стула, будто, каменная, чуть бледная, повязанная косынкой, и эта бледность делала ее красоту особой, грустно-трагической.
«Решайте, Алексей Васильевич», — все так же без интонации проговорила она, не глядя на Фурашова, точно его тут и не было в кабинете.
Он поднял взгляд от бумаг, твердо, глаза в глаза, посмотрел: «Возражать не буду, Маргарита Алексеевна, если... нет возражений у женсовета».
На щеке ее вдруг дернулся мускул, на секунду отразилось знакомое — злое и неприятное: она, видно, поняла его намек. Но промолчала, поднялась, горделивая и холодная.
Фурашов, слушая Овчинникову, подумал: уже две недели открыт садик, а он, командир полка, туда не заглянул, хотя не раз являлось желание зайти. Но какое-то подспудное чувство останавливало — и хотелось и не хотелось встретиться с Милосердовой, она теперь там... Пересиливали в такой внутренней борьбе какие-то неожиданные причины: вдруг возникала необходимость срочно ехать на «луг» или на «пасеку».
«Глупости. Завтра же пойду посмотрю».
Торопливые детские шаги из комнаты в кухню, переливчатый, со всхлипом смешок младшей дочери Кати (ребята в комнате забегали, зашумели) он услышал, успев принять решение о завтрашнем дне... В следующую секунду он сжался от стегнувшего по нервам испуганно-радостного возгласа дочери: «Мама?! — И тут же в крик, в голос: — Ма-мочка!»
Похолодев, Фурашов обернулся, успел отметить: Катя бросилась вперед, к Вере Исаевне... Та тоже обернулась — недоуменно, оторопело; Катя, не добежав до нее полшага, резко остановилась, лицо вдруг исказилось в ужасе, глаза неестественно расширились, остекленели, и она рухнула на дощатый пол кухни.
Он подхватил ее обмякшее, словно бескостное, тело, и лишь тут взгляд его остановился на испуганной, в замешательстве застывшей у стола жене капитана Овчинникова. Фурашов поразился: в профиль, в переднике и косынке, она удивительно походила на Валю.
Катя почти не дышала на руках. Он кинул обеим женщинам: «Пожалуйста, врача!»
Кто-то из них бросился в коридор, к телефону, а он мимо притихших ребят понес дочь в комнату, уложив на кровать, поискал нашатырный спирт, долго открывал трясущимися пальцами резиновую пробку, потер виски Кати. Через минуту она стала дышать ровнее, хотя известковая бледность не сошла со щек и синеватые круги легли под сомкнутыми глазенками. Вошла испуганная Марина, молча прижалась к отцу. Появились и обе женщины. Вера Исаевна была уже без косынки. Суетливо развязывая фартук, виновато, тихо проговорила: «Это из-за меня... Как это я? Господи! Алексей Васильевич, сейчас будет врач».
Фурашов не ответил, положил руку на голову Марины: «Иди к ребятам. Нехорошо их оставлять».
Катя
Собрав в тот же вечер оставшиеся после жены вещи, Фурашов связал их в узел, затолкал в дальний угол антресолей.
Остаток дороги до городка каждый думал о своем, Савинов о том, как сейчас вернемся домой, поправит одеяла на ребятне, разметавшейся по двум кроватям, а после часок еще поспит, привалившись к мягкому, податливому боку жены. А Моренов почти физически ощутимо чувствовал: досада на себя поднималась и зрела в нем, «Почему, — думал он, — люди не могут быть откровенны друг с другом? Вот бы один рассказал, а другой бы разобрался во всем, тепло, по-дружески: легче бы всем было, красивее бы на земле жилось! А то ведь какая-то скованность, условность, деликатность, что ли, — не спроси, молчи... Но ведь по-разному можно сказать, по-разному спросить, и не обидится человек. Вот бы этому искусству учить нас, политработников, духовных отцов. А какой ты «духовный»? Спросил, почувствовал, не в такт попал, и ушел, спрятался, точно улитка в раковину, — не мое, мол, дело...»
Фурашов под пружинное покачивание машины на волнистой глади бетонки сначала думал о колонне, Дремове и Метельникове, после думы перекинулись на Коськина-Рюмина. Месяц прошел, как он уехал, и Фурашов ни разу не смог выбраться в Москву, а вчера прочитал его статью в газете. Смело, хотя и несколько завуалированно, говорит о «болезнях» системы «Катунь». Но тем-то, кто знает о «Катуни» не понаслышке, а на собственном хребте испытал и авралы, и нажим, и уговоры, в статье все ясно. Молодец Костя, молодец Коськин-Рюмин! Авось кое-кто задумается.
Машина притормозила у здания штаба, мокрого, облизанного туманом, казавшегося теперь совсем низким. Когда все вышли, Савинов заторопился по аллейке из молодых лип ко входу — отдать распоряжение о радиосвязи с колонной — и домой.
— Ну что? — стараясь побороть свою мрачность, спросил Моренов. — До развода на занятия — по домам?
— Да, конечно, отдыхайте. — Фурашов обернулся, задержав шаг. Встретил пристальный взгляд замполита, словно спрашивающий: а куда же ты? Отвел глаза. — Я не пойду... Не хочу будить детей.
Моренов понимающе кивнул. Он знал, что у командира полка в домике сейчас спали не только дочери, но и учительница музыки — и в этом-то, как он догадывался, пожалуй, вся причина. Знал он и другое: в кабинете Фурашова, за ширмой, стояла узкая солдатская кровать. Она появилась после смерти Валентины Ивановны. И спал командир там, в кабинете, в тех редких случаях, когда учительница задерживалась допоздна и, не успев уехать домой, оставалась ночевать. И кто его знает, из деликатности ли он поступал так или из каких иных соображений. «Что-то молчать ты стал, дружище? А может, правильно — не досаждать? Сам человек должен все перемолоть?» — невесело подумал Моренов.