Ударная сила
Шрифт:
Поднявшись по дощатым ступенькам входа в штаб, Фурашов подождал, пока замполит тоже взошел по ступеням, спросил:
— А вы почему не домой, Николай Федорович?
Моренов взглянул на командира полка — формально ли спрашивает? — увидел пытливые, в упор смотревшие глаза, понял: говорить надо прямо.
— Дело есть! Хоть и не по моей части, но хочу разобраться... Вчера пришли распоряжения по технике, «нулевые» приказы по блокам «сигмы». Умновым подписаны...
Упоминание о Сергее вызвали в памяти Фурашова слова, сказанные на полигоне в Кара-Суе: «Разные мы люди: Костя, ты и я». «Разные? Нет, вот только полегчает, вернется колонна благополучно — вырвусь в Москву, соберемся все! Держаться должны вместе!» — твердо решил Фурашов
Он успел только раздеться, повесить в кабинете шинель, когда вбежал растерявшийся, с бескровным лицом Савинов.
— Товарищ командир, беда! В колонне... катастрофа, младший сержант Метельников... Несчастье. Только что радиограмма...
Словно бы на разом одеревеневших, негнущихся ногах Фурашов обернулся.
— Машину! Полкового врача!
2
Туман не рассеивался, клочковатый, тяжелый, стлался над землей, над бетонной лентой дороги, и свет фар с трудом пронизывал молочную пелену, бунтующую, как дым. За кабиной тягача было темно и пугающе глухо, будто в склепе, предрассветная сырая свежесть обжигала щеку Метельникову — боковое стекло было приспущено.
Тягач шел замыкающим в колонне, двигатель работал с ровным, мощным напором, и Петр Метельников в острой возбужденности, какую испытал еще там, на «лугу», когда сел в кабину тягача, и которая не покидала его, словно бы спиной чувствовал позади тягача полуприцеп и ее — ракету. Нос ракеты под брезентом был совсем близко — за кабиной.
Впрочем, если бы Метельников задумался над происходящим в нем, над радостно-просветленным состоянием, над той непонятной трепетностью, какую чувствовал, он без труда бы сделал вывод: такое состояние носит в себе не с этой ночи, когда с «луга», со стартовой позиции, тронулась ракетная колонна — хотя и это было дополнительным импульсом, — все дни, весь месяц он жил в подобном просветленно-возбужденном состоянии. И окружающее и все, что бы он ни делал по службе, представлялось ясным, легким, за что бы он ни брался, получалось ловко, нетрудно, словно играючи. И если бы не дремотная, особенно сейчас, на грани ночи и дня, засасывающая одурь, заставлявшая Бойкова, сидевшего рядом в кабине, клевать носом, лейтенанту бы непременно бросилась в глаза некая странность, какой было отмечено лицо младшего сержанта. Глаза его внимательно и строго уставились за ветровое стекло, брови вздыбились, но губы, обросшие редким пушком, непроизвольно растягивались в чуть приметной улыбке. Она рождалась словно где-то в глуби, внутри Метельникова и отражалась на лице уже как бы притушенной, прошедшей через неведомые лабиринты и препятствия. И он, Метельников, не видя и, быть может, не чувствуя этой своей улыбки, тем не менее подсознательно сдерживал ее: по-юношески нетвердые губы подбирались.
Бойков, колготившийся с полуночи на позиции — пока ракеты приняли, проверили их маркировку, заполняли многочисленные графы паспортов, потом полковое начальство выстраивало колонну ракетных поездов, — в сутолоке, в этой суматошливой деятельности разогнал сон, поначалу вглядывался в дорогу, в красные сигнальные огни, передней машины, расплывчатые, нечеткие в тумане. Но теперь, разморенный теплом кабины, мерным гулом двигателя, уже не мог совладеть с собой: сон засасывал неумолимо, как болотная жижа, и лейтенант глубоко и все более затяжно задремывал.
Метельников не отрывал взгляда от бетонной ленты — распарываемая надвое острым конусом капота, она бесконечно скользила под машину. Строгий, озабоченный взгляд младшего сержанта пронизывал бунтующую молочную пелену, всматривался в скользившую бетонку. А внутри — нет, не перед глазами, глаза были заняты этой серьезной, напряженной работой, — именно внутри, вставали другие картины,
Нет, чудно у него все получается! Особенно с дедом Вари — Филимоном. За это время после свадьбы считанные разы был в увольнении. И едва лишь старшина успевал проверить увольняемых (старшина — аккуратист, из-за любой мелочи во внешнем виде спуску не дает), распустить строй, Петр спешил за проходную, в темпе отмахивал на бетонку, ловил попутную машину до Акулина.
Кое-кто из солдат шутил, намекая на ту историю с угоном машины, — нет, не забылась она: мол, чего, Петро, мотаешься на попутных-то? И так подмигнет, что Метельникова бросит в краску: он не только не мог теперь подумать о новом таком поступке, но сердце его холодело, падало куда-то в пятки от одной мысли, что он тогда сделал, на что отважился. Другие видели его смущение, отступались, но тщедушный, сухопарый Пилюгин впивался, будто пиявка, будто клещ:
— Ха, краснеет!.. Гляди-ка на него. Машину угонял, небось, ухом не повел? Весь полк переполошился. Гляжу, Метельников по части правды слаб, чувствителен больно. Вот уж верно — мягкосердый!
Маленькое, как печеная картошка, остренькое лицо его сияло довольством, а жилистая, длинная шея свободно ворочалась в просторном стоячем воротнике гимнастерки. Наскоки свои он оставлял, только когда, случалось, Тюлин, шофер командира полка, отрезал:
— Слушай, Пилюга, хватит! Поди попили себя. Давай, давай, рули на малых оборотах!
Метельников не испытывал к Пилюгину зла — наскоки солдата смешны. Да и можно ли было омрачить ту бесконечную радость, чувство чего-то непонятного, но огромного, переполнявшего его, Метельникова? Нет, не было ничего сущего — материального и нематериального, — способного разрушить это его чувство: он жил им, он видел окружающее сквозь него, окрашенным и осветленным этим живущим в нем необоримым чувством, и все ему в том внутреннем, скрытом от посторонних свете представлялось удивительным, добрым — он все любил, все его радовало, и он готов был на все...
Даже деда Филимона в этой своей радости он любил, прощал его злые «художества», и Варе в этом своем захлестнувшем через край чувстве говорил с горячей верой, убеждением:
— Ничего, ничего, Варюша, он хороший, он добрый. Это только с виду. Вместе будем жить, я его тоже, как тебя, не оставлю, не покину — вот только до осени дослужу.
И он верил, он знал, что так все будет, что только так и может быть, — для него будущее не было ни загадкой, ни безвестностью, оно укладывалось в те рамки, какие рисовало его воображение: счастливым, бесконечным, с Варей и дедом Филимоном.
Дед встречал его в редкие дни увольнения неизменно сурово, появляясь у порога: колюче сверлили слезливые глазки, сивая, с рыжиной борода торчала воинственно.
— Ну, входи, солдат буланый, зятек драный... Что, поди, машину дров жене привез? Мешок муки? Пуд сала?
— Дедушка! — Варя вскакивала, загораживала Метельникова.
Дед в показном бессилии сухо, без слюны сплевывал, тряслась бороденка.
— Тьфу! Не муж, не жених, не жена, не вдова — ни два, ни полтора...
— Дедушка! Ведь осталось немного, до осени.