Удивительные очки
Шрифт:
Боже, что я услышал! Это был вой, рев, грохот, свист, потом опять леденящий душу вой, как в магнитофоне, когда по ошибке нажимаешь одновременно запись и динамик. Я не сообразил, что при большом скоплении людей мои очки должны реветь от обилия мыслей. С другой стороны, когда еще, если не на уроке, я мог услышать мысли Ивановой? На переменках я к ней не подходил, а после школы она тем более была для меня потеряна.
Минут пятнадцать я сидел, вертел головой в своих желтых очках, пытаясь настроиться на волну Ивановой, и все никак не мог пробиться через помехи.
— Хау ду
— Ай эм сорри, — бубнил сзади Морев, — бат ай кант ансвер, бекоуз ай воз илл естердей. Ай эм сорри, бат ай…
Но громче всех раздавался голос Пелепина, моего непосредственного соседа по парте. Он сидел, уставясь прямо перед собой, и блаженно жмурился временами, а его мысли то пели, то мурлыкали у меня в очках.
— Сарделечка, эх… Сарделечка, мокрая, тусклая такая, один бочок беленький, кишочки с концов оборванные, оттуда розовое мясцо варененькое, эх. Мы вилочку в нее — чпок. Горяченькое брызнуло, ля-ля-ля, расперло, развалило ее бедную, и шкурочку мы с нее аккуратно так снимаем. Мохнатая внутри шкурочка, ее мы потом, потом… Вот голенькая, мяконькая, парок от нее — тарари-рарарам, — горчичной чуть-чуть пометили кончик — и ам. У. Эх, сарделечка! Жаль мне тебя. Ты мокренькая, ты толстенькая…
— Ту райт, ту роут, ту риттен… — радостно подпевала ему Прохорова — третья парта слева — и тянула руку к потолку: меня спросите, меня. Вечно она тянет руку, а вызовут — ни бе, ни ме.
Вдруг Прохорова выпрямилась и, не разжимая губ, тоскливо сказала:
— О господи. Ну, что ж я такая глупая, что ж я такая глупая? Неужели это на всю жизнь?
Я прислушался.
«Мамочка, миленькая, — думала Прохорова, не переставая, однако, тянуть руку, — не ругай меня, мамочка, что я могу с собой поделать, если я не понимаю ничего. Все понимают, а я не понимаю. Только бы не спросили, только бы не спросили, мамочка, не сердись.»
Мне стало неловко, и я поспешно повернулся лицом к Ивановой. Краем уха зацепил голос Морева. Морев уже кончил сочинять свой ответ и бормотал что-то житейское.
— Братика накормить — раз, пеленки постирать — два, вынести мусорный бак — три, потом в прачечную, потом выключатель на кухне поставить, а суп все это время варится, варится, пеленочки сохнут. Хорошо!
Это было настолько непохоже на Морева, что я оглянулся проверить. Но нет: это была именно его волна. Морев сидел с лицом озабоченного бездельника, и никто, кроме меня, не угадал бы, о чем он сейчас думает.
А со стороны Ивановой не доносилось ни звука. Мало того, что я ее не слышал: она экранировала мысли других как будто была сделана из свинца.
Я смотрел на Иванову, не отрываясь. Она спокойно сидела, положив обе руки на парту (пожалуй, у нее одной сохранилась эта привычка с первого класса) и глядя не на англичанку, а чуть в сторону от нее (чтобы не нарываться на вызов, многие учителя особенно молодые, этого не любят), безмятежно ждала ответа. Все в ней было прекрасно: профиль, пробор, темно-синее платье (в форме она не ходила с начала этого года) — только мысли ее до меня не доходили, их забивал Пелепин.
Тут Иванова почувствовала мой взгляд и негодующе обернулась. Увидела меня в очках, брови ее поднялись, она толкнула локтем соседа и фыркнула. Я поспешно отвернулся — и попал на волну Снегова. Снегов, морщась, смотрел в окно, у него было лицо страдальца и поэта.
«Выхожу на прямую к воротам, — мыслил Снегов, — слева Рагулин, справа Кузькин, впереди никого нет. Ворота пустые: они взяли шестого полевого, ну что ж. Их право рисковать, наше право — улыбаться спортивному счастью. Давай! — говорит Рагулин. И — шайбу мне. Я — раз по ней, понеслась, запрыгала, как кошка. Подскочила — мимо ворот, подкатываю, досылаю. Гол. Вынимаю сам из ворот, бью — еще гол. Опять вынимаю, опять бью — еще гол, еще. Трибуны визжат, шведы обалдели. Стоят вдалеке и не решаются подъехать. А я вынимаю и бью, вынимаю и бью, спокойно так, красиво. Давай, браток, — кричит мне Рагулин, — давай!»
Я зазевался, должно быть, и не заметил, как меня засекла англичанка.
В реакции у нее было четыре этапа. Сначала она краснела, и глаза ее наполнялись слезами. Потом демонстративно отворачивалась и старалась не замечать. На третьем этапе она, наоборот, начинала смотреть в упор и иронически улыбаться, сильно при этом бледнея. В чем заключался четвертый этап, нам было неизвестно, так как никто пока еще дела до него не доводил.
Видимо, мы с ней прошли уже все три этапа, потому что, когда я о ней вспомнил, она смотрела на меня, хрустела пальцами и молчала. Класс молчал тоже, класс даже перестал думать: все ждали, каким же будет четвертый этап.
— Лисн ту ми, Карпенко, — сказала наконец англичанка, — ит из э бэд джоук, белив ми.
И снова замолчала. Я ничего не понял, но содрал с лица очки и медленно встал. Весь класс смотрел на меня с любопытством, ожидая хохмы. Иванова тоже, она заранее приготовилась смеяться, это видно было и без очков. Один Пелепин поднял на меня бессмысленный взор и снова погрузился в свои фантазии. Да Снегов посмотрел презрительно и отвернулся к окну.
— Джоук — значит «шутка», — громко объяснил Морев. — Карпенко у нас джокер в нашей колоде. Есть тузы, есть вальты, дамы, а есть джокер.
Он готов был еще порассуждать вслух на эту тему, но англичанка побледнела еще больше и спросила меня:
— Хау вилл ю эксплейн ит, Карпенко? Ар ю илл?
— Ноу, ай эм нот, — с натугой сказал я. — Май айз ар илл. Зэй донт си велл.
Англичанка посмотрела на меня пристально, не смеюсь ли я, но мне было не до смеха, и она успокоилась.
— Ну, хорошо, — сказала она по-русски. — Садитесь и можете надеть ваши очки, если вам без них трудно. Бат зэ ансвер ов Карпенко контейнз уан мистейк. Уэар из ит?