Удивление перед жизнью. Воспоминания
Шрифт:
Незащелкнутый замок болтается на одном колечке – дверь не заперта.
Я вхожу в свою комнату-келью после длительного отсутствия. Позади – ночной выход из Москвы на фронт с дивизией Народного ополчения, долгий-долгий четырехсоткилометровый пеший марш до линии огня, бой, ранение, госпиталь и фантастический путь к этой двери от Казани через Астрахань, Махачкалу, Каспийское море, город Гурьев, Кострому.
В комнате пусто, вещей нет. Уцелели только столик, табуретка, железная кровать и большой ящик из-под папирос, набитый бумажным хламом. «Ах, украли!» – этой мысли у меня нет: война, попользовались. Видимо, надо было позарез. Вопрос жизни.
Все начинаешь сначала.
И вещей-то у меня было кот наплакал. Невелика потеря. Потеряна профессия: какой же актер на костылях…
Нет никакого отчаянья, просто раздумье – что делать? Куда податься? Писал я всякие безделушки
Литературный нашел. На Тверском бульваре. Говорят, в этом доме родился Герцен. Уже впечатляет! Я писал, что любое место и даже малюсенькая какая-нибудь вещичка, связанная с кем-либо из великих людей, всегда вызывали во мне высокое и чистое чувство прикосновения к чему-то таинственному и вечному.
Узнаю условия приема. Прежде всего необходимо сдать творческую работу, а у меня ничего нет. Все эти интермедии, скетчи, клоунады утеряны. Да я их и не хранил, как и сейчас не храню свои рукописи. Валяются где-то, но наверняка только кусками и не все. Один мой знакомый писатель переплетает свои рукописи в роскошные переплеты и хранит в чистоте и порядке на самом видном месте. Когда я у него бываю, смотрю на эту полку со смешанным чувством. Совсем не хочу сказать: вот, мол, какой я хороший, скромный и небрежный, будто гений. Нет, нет! Каждый живет по-своему.
Но вот сейчас именно тот случай, когда рукопись мне нужна позарез. Ведь не украли же ее вместе с вещами, кому она нужна! Правда, на растопку сгодилась бы… Роюсь в полупустом ящике, в бумагах и… нахожу «Обыкновенную историю»! Вот уж повезло так повезло! Написана она от руки на страницах конторской книги, оборотных, которые не были использованы. Ее-то я и несу в приемную комиссию. Спрашиваю: можно ли дать инсценировку? Отвечают: можно. Может быть, и нельзя было, но к инвалидам войны, да еще на костылях, отношение особое, привилегированное.
Допускают до экзаменов. Сыграл свою роль Гончаров. Он ее дважды играл для меня. Второй раз – когда театр «Современник» поставил «Обыкновенную историю», лет через двадцать после того как я ее написал. Я даже именно за эту инсценировку получил Государственную премию СССР вместе с Галиной Волчек, режиссером постановки, и двумя Адуевыми: младшим – Табаковым и старшим – Козаковым.
Еще и еще раз замечаю: жизнь – это калейдоскоп, чуть повернул игрушку – и… другая картина! Кстати, замечу: много лет спустя я читал отзыв на эту мою вступительную работу. В нем было сказано, что сделал я инсценировку с точки зрения драматургии толково, но не поднялся выше Гончарова и в финале что-то и кого-то не разоблачил. Что именно, не помню. Слава Богу, не разоблачил! Удержался.
Экзаменов я не боялся, так как многие предметы изучал в театральной школе.
Да, пока не забыл, вот еще что хочу сказать. Учиться в Литературный институт я пошел совсем не потому, что ожидал: вот, мол, из меня сделают писателя. Я прекрасно понимал, что писать можно и без института, бывали подобные случаи. Но, думал я, раз есть такой странный институт, то там я узнаю что-то такое, что надо знать писателю. Институт нужен был мне как кнут, заставляющий меня получить полное высшее специальное образование. Когда я, совсем юношей, работал в костромском ТЮЗе и даже играл главные роли – и Фигаро, и Скапена, – я тоже твердо решил: получу высшее актерское образование в Москве. И уехал. И от Фигаро, и от Скапена. И это образование получил. Вообще считал и считаю: если взялся за какое-нибудь дело, знай его хорошо, в полном объеме, досконально.
Итак, я зачислен в Литинститут имени Горького на заочное отделение. Очно я не мог: надо кормиться, возраст не тот – уже двадцать девять! Разумеется, и о возрасте я тогда не думал. Казалось, что совершенно молодой.
К институту отнесся с благоговением. Еще
Хотя я поступил учиться на отделение драматургии, но старался посещать все семинары, слушать и поэтов, и прозаиков. Каждый говорил что-то новое, неведомое мне дотоле. Асеев поражал знанием теории стихосложения, упивался структурой языка. Видно было, как он глубоко любил, а главное, чувствовал его стихию.
К преподавателям я относился с почтением. Иначе и не мыслилось. Требовательность к поэтам была строжайшая. Запомнил я, как на одном из занятий рассерженный поэт выговаривал студенту за его работу: «Стихи ваши вялые, примитивные, такие только в газетах печатают». И прозаики были не менее строги. Но уж самую строгость проявляли, конечно, друг к другу студенты. Со всем юношеским максимализмом! В те времена из-за холода в помещении занимались в пальто и студенты, и преподаватели. Знаменитый профессор Шамбинаго, читавший фольклор и древнерусскую литературу, всегда появлялся в пальто с бобровым воротником, в такой же бобровой шапке. Клал эту шапку и толстую суковатую палку, с которой ходил, на стол, усаживался на стул и каждую лекцию начинал с одной фразы: «Ну-с, многоуважаемые!..» – и поглядывал на нас, довольно обтрепанных и истощенных, с некоторой скорбью в глазах. Ох, не были мы по виду «многоуважаемыми». Но глаза горели. У всех!
Поступил я в институт и сразу же уехал к отцу в Кострому, так как физически был еще слаб и не совсем освоился с костылями. Набрал в институтской библиотеке книг и укатил. Приехал потом только на зимнюю сессию. Сдал ее и снова уехал. А вскоре после весенней обосновался в Москве и с осени стал посещать институт в любое свободное от работы время. Особенно старался попасть на творческие занятия.
Учение мое в институте было двухступенчатым. Проучившись два с половиной курса, я уехал в Алма-Ату помогать Наталье Сац в открытии Театра для детей и юношества Казахстана и, так как с упоением увлекся работой, совсем забыл об институте. Вернувшись в Москву, пожалел о том, что бросил занятия, но учиться не стал: шла элементарная битва за жизнь. И только позднее, когда пошла моя первая пьеса и я избавился от нужды, попросил разрешения вернуться на третий курс и закончил институт только в 1953 году.
Два эти периода были разительно не похожи по духу. Военное время вспоминается как время раскованности и человеческого тепла. Не забуду, например, даже такого случая в один из первых дней посещения института в 1942 году. Преподаватель истории партии Слава Владимировна Щирина, поинтересовавшись, есть ли у меня продовольственные карточки и где я питаюсь (о, в то время это был самый первостепенный вопрос!), и узнав о моей неустроенности, тут же достала из служебного шкафа белый батон и отрезала половину. Вряд ли кто сейчас поймет, особенно из молодых, какой это был поступок, какая щедрость, какая широта души. И хотя по истории партии я учился неважно, Слава Владимировна очень мне нравилась своей энергией, жизнерадостностью и приветливостью. Просто легче живется, когда рядом такие душевные люди!