Удивление перед жизнью
Шрифт:
Ох, не знаю, как его и сформулировать. Начну исподволь. У Милтона Хейфица, кроме основного занятия, масса увлечений. И одно из них — искусство во всех его проявлениях. Знаменитый нейрохирург бьется над проблемой, в какой доле мозга возникает эстетическое чувство, какой участок коры головного мозга в какой-то степени заведует искусством. Хейфиц хочет научным путем найти, как он выразился, общий знаменатель прекрасного.
— Вы понимаете, — говорил он мне, — этот знаменатель важен в оценке явления искусства. Найдем мы его — отпадут ненужные частные споры, является ли данная картина, сюита, статуя, пьеса явлением искусства или она таковым
Хейфиц объяснял мне суть вопроса долго, рисовал на бумажной салфетке мозг кролика, собаки, обезьяны, человека. А я в это время до предела напрягал свой собственный. Позднее, когда мы были у Хейфица дома, я увидел в комнатах несколько скульптур. Одна из них произвела на меня особенно большое впечатление. Упавший на землю могучий мужчина обхватил земной шар распростертыми руками, до судорог напряг мышцы всего тела, тупо уперся лбом в землю. Скульптура называется «Отчаяние».
— Это мои работы, — пояснил Хейфиц. — Я их делал тогда, когда писал брошюру. Я старался в своем собственном мозгу возбудить тот участок, который ведает эмоциями, связанными с искусством, и почувствовать его. Мне казалось, я добился кое — какого успеха. До этого я никогда не прикасался к глине или пластилину. И вот эту скульптуру, — он показал на бюст молодого человека, — сделал по памяти за четыре часа.
Целую комнату в доме Хейфица занимают станки, преимущественно токарные. На них хирург сам делает инструменты для работы.
— Знаете, никогда не найдешь именно такой, какой тебе нужен. Да и хочется поискать что-то новое. Мозг — орган нежный и требует тонких инструментов.
Хейфиц показал нам длинную иглу, нажал какую-то кнопку, из иглы вылезла другая, тончайшая, со светящимся концом.
— Очень трудно пройти к болевой точке мозга сквозь другие его клетки, не побеспокоив их. Ищу способ.
А рядом в комнате длинные копья с железными или костяными наконечниками, отравленные оперенные стрелы и глиняные сосудики с ядом кураре, разрисованные щиты, высушенные человеческие головы, груботканые мешочки с какими-то зернами и снадобьями, вороха бытовых атрибутов. Летом все семейство Хейфицев вылетало в Африку на поиски одного исчезающего с лица земли племени. Они нашли это племя, жили среди дикарей и собрали все, что только можно было собрать предметного, характеризующего быт, культуру, религию, нравы этого малюсенького, но своеобразного человеческого сообщества. Все семейство Хейфицев классифицирует предметы, составляет подробное описание происхождения и назначения каждой вещи с тем, чтобы потом эту добычу передать городскому музею.
Наглядевшись на все диковинное, наслушавшись всяческих интереснейших рассказов, мы перешли в гостиную, и начался концерт. Необычайный!.. Еще в Москве, помню, в Доме литераторов Хейфиц вынул из бумажника фотографию своей семьи и показал мне. (Ох, сколько раз и я в разных странах вытаскивал заветную карточку, где в обнимку сидят мои Надя, Сережа и Таня, показывал ее новым, может быть, и минутным друзьям! У всех путешественников это самое Дорогое на свете!) Фотография, которую протянул мне через стол Хейфиц, была странной: она изображала небольшой оркестр.
— Это мои дети, — пояснил хирург, — Гарри, Дени, Рони и Деби, они любят музыку. А это Лоренс, моя жена, она слушает их.
И вот я вижу всех — и Лоренс, и Гарри, и Дени, и Рони, и маленькую Деби. Гарри, самый старший — двадцать лет, — как мне показалось, больше всего любит легкую музыку, его инструмент— рояль и группа джазовых. Дени — скрипач, он учится в Бостоне у знаменитого Ефрема Цимбалиста и дома сейчас, можно сказать, случайно, на маленьких каникулах. В руках Рони — виолончель. Дети юркие, острящие наперебой, вьющиеся около нас подвижной стайкой. Первым был исполнен Бетховен, опус 3 для скрипки с роялем и виолончелью. Исполнен глубоко, торжественно, страстно.
Нет, это совсем не было похоже на те домашние концерты, когда тебя потчуют худшим видом самодеятельности: «Ирочка, почитай дяде стихи». И Ирочка, покобенившись, развязно или до хрипоты в горле зажато выдавливает из себя стишки школьного учебника.
Это был настоящий, блистательный концерт. Номера шли один за другим, они лились, падали каскадом. Лица ребят сияли азартом, вдохновением. То классика, то народные американские песни и мелодии, то современные ритмы с хохотом и приплясыванием. Не было снобистского или чопорного различия, для них существовало одно — океан музыки. Слушать хотелось без конца. И конечно, выделялся талант юного скрипача Дени. Мы ушли от Хейфицев в два часа ночи, а хотелось сидеть до утра.
Вышли на крыльцо в ясную лунную ночь. Огромное лимонное дерево было осыпано плодами. Под луной лимоны поблескивали своей бледной желтизной и казались стеклянными, как на новогодней елке.
15 или 16 января 1970 года я получил от Хейфицев новогоднее поздравление. И приписку: летом вся семья опять побывала в Африке, вновь искали какое-то племя, Гарри женился, а Дени принят в Вашингтонский оркестр солистом. Нет, не должен я жалеть, что в мае 1967 года вечер провел не в зале Амансон — театра. И все- таки жалею. Таков человек: он ненасытен.
Но я счастливчик! Через два года я увидел «Человека из Лaманчи»; правда, не в Америке, а в Париже, в здании театра «Елисейские поля». Спектакль ошеломил меня — и музыкой, и исполнением, и режиссурой, и содержанием. Есть такие спектакли- звезды, которые вдруг освещают и осмысляют тебе жизнь. И сквозь повседневность, усталость, а порой и безверие ты вновь чувствуешь величие театра. Того театра, к которому ты стремился в отрочестве, каким его ощущал в семнадцать лет, в который ушел на всю жизнь и который не есть какая-то побочная и малозначительная сторона человеческой деятельности, а для меня прямо-таки само величие жизни
Но вернусь к Нью — Йорку
Ночной город тоже хорош. Конечно, динозавр ночью спит. Тишина на всех авеню и стритах. Полная тишина. Огни в окнах погашены. Машины спят у подъездов. Мусор, набросанный за день на тротуарах, не тревожит нога прохожего.
Кстати сказать, удивительно в США за день замусоривают города. Бросают на землю все: газеты, окурки, пустые пакеты — ну решительно все, что только можно швырнуть на землю. Урн как будто и не существует, хотя они всегда к вашим услугам. К моему удивлению, и в кино и даже в театрах тоже все бросают на нейлоновые ковры, которыми устланы полы. Стаканчики от мороженого, пепел сигарет, коробки и обертки от конфет, бумажные стаканчики и пакетики из-под воды летят туда же вместе со льдом, не успевшим растаять. К концу антракта в фойе театра мои ноги утопали в ворохе мусора. Так принято, впрочем, и в Лондоне, и в Париже, и в Гааге. Когда я в последний раз был в Англии, я позволил себе заметить одной даме, члену парламента: