Удивление перед жизнью
Шрифт:
Ничего не понимаю, ничего не чувствую, ничего не вижу, ничего не слышу. Вызвали. Подошел к лобному месту чужими ногами. Что-то вылетает из моего горла, какие-то звуки. Через полминуты чье-то металлическое: «Спасибо, довольно». Это навсегда. Следующий раз я был в этом зале уже через семнадцать лет — смотрел дипломный спектакль, поставленный по моей пьесе студентом курса режиссера — педагога ГИТИСа Андрея Александровича Гончарова.
2–й МХАТ. Если ГИТИС и по сей день на своем месте в Кисловском переулке (только переулок давно носит имя Собинова), то 2–го МХАТа на прежнем месте нет, но здание осталось.
Поднимаюсь по роскошной лестнице, вхожу в комнату —
Опять что-то лопочу. И чудо: «Приходите на второй тур». Клюет! Но на втором туре срывается. Большая рыбина клевала, но сорвалась, ушла в глубину.
В этом здании в 1949 году пошла моя первая пьеса — «Ее друзья». Это Центральный детский театр.
Театр имени Революции. И здание то же, и улица Герцена уже тогда была улицей Герцена, а не Большой Никитской. Но театр нынче называется иначе.
Тоже помню немногое. Поступали тысяча двести человек. Сначала отбирали сотнями. Проскочил! Потом — десятками. Прошел! Потом — единицами… На следующий день иду ко входу в театр и вижу (очень хорошо помню — на каком месте: слева, надо только подняться на пять ступенек), вижу приклеенный к стене небольшой листок — список принятых учиться. Озноб… Озноб при виде этого белого листка с короткими черными полосками букв. Смотрю и не могу разобрать — буквы пляшут. Чувства кипят во мне и мутят рассудок и зрение. Страх, надежда, самолюбие, горечь, предел напряжения… Ах ты, Господи Боже мой, поймет ли когда взрослый человек страдания и муки молодости? Наверное, нет. И сейчас я вспоминаю как бы не себя, а кого-то другого, знакомого и в то же время чужого. Он стоит там, на пятой ступеньке, задрав голову и вытянув худущую шею, смотрит и видит свою фамилию. Смотрит и смотрит… Еще смотрит. Тихо, медленно сходит со ступенек. И вдруг слезы градом брызнули и покатились по лицу. Идет куда-то, а слезы текут и текут…
«Какая странная реакция!» — говорю я себе сейчас. В обыкновенной пьесе автор поставил бы такую ремарку: «Прыгает от радости». Черта с два! Не прыгает, а плачет. Ах он, человек, человек, главная загадка природы! Хорошо писать пьесы. Люблю, люблю именно сильные места, когда персонаж сам не знает, что он вытворит. И я не знаю. Я бегаю по кабинету и стараюсь войти в состояние персонажа полно, а уж там — выскочит нужное, если все верно прочувствуешь.
Финал своей пьесы «В день свадьбы» я не мог написать месяца три. Знал, что там что-то есть, но что — понять не мог. Три месяца мучился. А ведь было-то там всего одно слово: «Отпускаю!» И вся пьеса приобрела смысл. Находка в пьесе и есть именно находка, а не придумка. Надо терпеливо искать, надо уметь ждать.
Ложь
Лгать нехорошо. Эту аксиому человек совершенно усваивает примерно на пятом году жизни и потом начинает лгать. Разумеется, не без передышки, а по мере надобности или необходимости. Лжет своим уже престарелым родителям, ну хотя бы чтобы их не огорчать. Лжет на работе — тут уж сам черт запутается в смысле и системе хитрой, умной, корыстной, глупой и бессмысленной лжи! Лжет друзьям, чтобы отвязаться, лжет безумно любимой, когда любовь начинает таять и утекать в Лету, и, наконец, лжет самому себе. Вот эта-то последняя ложь самая грустная.
Не думайте, что я заблуждаюсь. Вы посмотрите, как лгут все знаменитые герои знаменитых романов, поэм, пьес. И не как балаболка Хлестаков. Он что — он сама невинность, он врет по вдохновению, для собственного удовольствия, даже без особой выгоды, разве так, по мелочам — разжиться немножко деньжонками. Вы уж лучше возьмите самые возвышенные, самые хрустальные создания, вроде Джульетты или Алеши Карамазова, который вдруг объявляет: «А я, может быть, и в Бога-то не верю». Кошмар! И даже сам Александр Андреевич Чацкий произносит: «Раз в жизни притворюсь», а в конце комедии просто совершает низкий поступок: подслушивает. А ведь подслушивать тоже нехорошо. В этом тоже ложь.
Но я не собираюсь писать трактат о лжи. Я, пожалуй, только замечу, что ложь — такое же явление жизни, как и все прочее. «Существует — и ни в зуб ногой»! Да и как же я тогда буду писать свои пьесы, если мои действующие лица не будут врать? Тогда и подтекста не будет. Допустим, Иван спрашивает Петра:
«Ты не видел Марью?»
Петр отвечает:
«Не видел».
А зритель уже знает, что Петр видел Марью. Он, зритель, уже заинтересован тем, что Петр солгал, он, зритель, уже думает — зачем, для чего, почему тот лжет, что из этого получится. Он заинтересован. Пьеса должна же быть хотя бы интересной.
А предположим, я пишу диалог так:
«И ван. Ты не видел Марью?
Петр. Видел.
Иван. Когда?
Петр. Недавно.
И в а н. Не знаешь, где она?
Петр. Знаю.
Ива н. Где?
Петр. Корову доит.
Иван. Свою?
Петр. Свою».
И так далее. Бедный зритель ждет — ну когда хоть что-нибудь начнется? Уж скорей бы Иван пошел к Марье, авось там что — ни- будь произойдет.
Я на пути к своему театральному поприщу серьезно лгал дважды.
Первая ложь. Когда я в Москве держал экзамены в театральные училища, меня в Москве не было. Невероятно, но факт. Я в то время был в Костроме и лежал больной в постели. Вы, конечно, подумаете: кто-то вместо меня держал экзамены. Нет, держал экзамены я. Но я был в это время в Костроме, я был болен и лежал в постели. Объясняю интригу.
Кроме родных и моего друга Пржевуского, я никому не сказал, что хочу поехать в Москву сдавать экзамены, пытать счастья. А в это время я работал в Костромском театре юного зрителя. Как же я поеду, если я работаю? И с Пржевуским мы придумали следующее: я лежу больной, он каждый день навещает меня и носит в ТЮЗ от меня записки, где я пишу, как идут мои дела, шлю приветы. Таких записок я заготовил, кажется, штук десять — пятнадцать, отдал их другу и укатил в Москву. Я сдавал экзамены, а он носил записки в дирекцию театра и говорил все, что приходило в голову по поводу моей «болезни». Тайна эта никогда не была открыта в моем милом костромском ТЮЗе, а теперь и открыть некому, так как костромского ТЮЗа давным — давно нет, что само по себе печально.
Вторая ложь. Она была крайне короткой. Принимая в школу Театра Революции, всех иногородних спрашивали, есть ли у них где жить, так как училище не имело общежития. На вопрос, есть ли у меня в Москве жилье, я мгновенно воскликнул: «Да, конечно!» За этим коротким ответом последовала целая цепочка всевозможных перипетий, так как жилья у меня не было абсолютно нигде. Но желание войти в мир театра не знало преград. Я просто поражаюсь теперь поступкам того молодого человека. Он же всю осень, всю зиму, вплоть до третьего марта (вот как я запомнил эту важную для меня дату!), спал на скамейках бульваров, когда было тепло, на вокзалах — пока не выгоняли, и уж как вершина счастья — у людей, дававших ему временный приют.