Угол 75-ой и 79-ой или Кошмар барбершопа
Шрифт:
В зеркалах вперемешку картины моей ежедневной рутины, а вот кальянная за мостом, где я встретил Омегу.
— Омега, можно я буду звать тебя Омегин, — спрошу я ещё через несколько лет.
— Зови, как хочешь, мне фиолетово, можешь вообще никак не называть, можешь, кстати, вообще заткнуться и ничего не говорить.
Но это чудовище, мой спутнк, тоже не может без общения, и пройдет год или десять, и оно мне расскажет,
— Омегин, а почему ты выбрал меня?
Молчит.
— Омега!
— А ты не понял разве?
Омега фиксирует лицо бледной девушки со впалыми щеками и улыбается, и два нежных голоса шепчут в уши.
— Потому что ты — офигенный.
Ну ничего себе.
— Может, избранный?
— Да ну, на черта эти понты, просто — офигенный.
Да, а ведь — правда, а ведь именно это и нужно было услышать, тому, кто всё это написал, и нет ничего важней. Омега переворачивается вниз головой и, ввинчиваясь в черноту, уносится от меня, и я слышу его крик, скрипящий в ушах:
— Ты офигенный, Лёха!
Да, я офигенный… Что?
— Омегин, но я же не Лё…
Блин, ну кто меня тянет за язык.
Конец
И нет ни времени, ни желаний, ни тоски, только бесконечное погружение во тьму в поисках очищения. Иногда я пытаюсь понять, как давно мы начали свой полет, обращаюсь к Омеге, но он меня не понимает, поскольку в его реальности времени нет, ни самого времени, ни понятия о нём. Тогда я представляю себе тиканье часов, чтобы хоть как-то почувствовать четвёртое изменение: тик — месяц, так — год, бомм — десять лет.
…тик…
…так…
…бомм…
…тик…
…так…
…бомм…
Вроде, он не услышал, что я не Лёха. Он меня с кем-то перепутал? Какая разница, для него же все имена одинаковы, поэтому
— Слушай, а как ты хочешь последнего умертвить, сам или Омегу попросишь, заглатывание, это конечно, эффектно, но хлопотно очень, выматывает.
— Сам.
— Молодец, а как? — на экранах зеркал картинка сменяется изображениями разнообразного оружия и всевозможных инструментов умерщвления: пистолеты, ножи, веревки, какие-то игольчатые булавы, а вот банки с кислотой, скальпели, бритвы, любой стиль, любой способ. Я долго рассматриваю тесак с широким лезвием, но в итоге выбираю красивое охотничье ружьё.
— Слушай, а почему там гитлер был, ну, почему именно гитлер?
— Просто под руку подвернулся.
— Да ладно, — Омегин хихикает, — просто вот так взял и именно гитлер и подвернулся!
Хохот отдает в ушах справа и слева на разные голоса.
— А ну-ка стоп, назад.
Омегин зависает передо мной и внимательно смотрит на одно из зеркал, я тоже смотрю, но пока не могу разглядеть изображение за клубами зелёного дыма.
— Ты точно не помнишь, когда тебе в первый раз побрили голову?
— Нет.
— Вшей ты принес, из больницы, гайморит, помнишь?
— Да, но мне же…
— Сначала уксусом травили, в целофановом пакете на башке сидел, а потом не помогло и пошли к знакомой парикмахерше, и попросили, чтобы она тебя побрила на лысо. Помнишь?
Я, не мигая, смотрю на расползающиеся клубы дыма, открывающие передо мною большое зеркало в позолоченной раме. В ушах звенит, кровь прихлынула к мозгу. «Я буду плакать». Моя рука с хрустом впивается в приклад ружья. «Я буду смеяться». Дым рассеивается.
На прозрачной поверхности зеркала… За клоками зелёного дыма… Звон в ушах — но я слышу слова…
Голоса из стеклянной глубины иголками пронизывают барабанные перепонки. В свинцовой плёнке зеркала, я вижу себя. Я прыгаю на большой кровати. Мне четыре года и я не хочу идти в парикмахерскую. В носу кислый уксусный запах. Вчера мы приехали из больницы домой.
Омега приближается ко мне вплотную. Его физиономии меняются с бешеной скоростью. Парень-девушка-старик. Он берет мою руку, судорожно сжимающую ружье, в свои скрюченные ледяные лапы. Два его голоса отдают железом в ушах:
— Готов?