Уготован покой...
Шрифт:
— Это, — подтвердил Уди Шнеур надтреснутым, грубым голосом, — это классная суббота. Что верно, то верно. А зима и вправду уже слегка надоела.
— Я не уверена, — заметила Римона.
— В чем?
— Что зима уже закончилась.
Анат же сказала:
— Да ну вас! Кончайте говорить о зиме. Поговорим лучше об индейцах, снимающих скальпы.
После этих слов они какое-то время шли молча. Внезапно, вырвавшись из-за кустов, возникла Тия. Надсадно, тяжело дыша, она уперлась двумя передними лапами Ионатану в грудь, словно пытаясь остановить либо замедлить его движение. Но они и без того двигались медленно. Вдалеке прозвучали три приглушенных, словно стреляли под ватным одеялом, выстрела, и стайка птиц, покружившись в воздухе, взмыла ввысь.
Римона сказала:
— Когда после нескольких дождливых и ветреных недель приходит голубая суббота, хочется протянуть руку и сорвать что-нибудь живое, не засушенное, чтобы поставить в комнате в вазу. Потому что, если снова пойдут дожди, останется хотя бы память. Сосновые ветки вызывают у Ионатана аллергию, от которой у него краснеют и слезятся глаза. Может, сорвать веточки оливы, на которых распускаются листочки? Темно-зеленые с одной стороны и серебристые — с другой. Но как их сорвешь сегодня, когда они
Она еще говорила, а Азария рывком бросился на шаткую придорожную насыпь, прямо по грязи добрался до мастиковых деревьев, проломился сквозь их заросли и мигом вернулся, чтобы преподнести Римоне букет из мокрых веток оливы. Улыбаясь, он пообещал:
— Я могу нарвать еще. Сколько захочешь.
— Но ведь ты весь вымок, — удивилась Римона и улыбнулась ему кончиками губ. Она провела ладонью по щеке, будто сама вымокла, затем тыльной стороной кисти смахнула воду со лба Азарии, а ветки приняла из его рук. — Спасибо. Ты добрый.
— Чепуха, — с легким смешком ответил Азария.
— У тебя и за воротником вода, — сказала она. — Дай мне носовой платок, я вытру.
Потрясенный ее прикосновением, звучанием ее голоса, Азария стал усердно шарить по карманам, нашел перочинный нож, но не сыскал ни платка, ни сигарет. Наконец Иони, поняв, что творится с Азарией, предложил тому сигарету и закурил сам. Я тебе все кости переломаю, сверчок ты эдакий, пообещал про себя Иони. Но потом вспомнил и подумал: черт с тобой! Завтра я ухожу, оставляю ее здесь, и если тебе хочется, то бери ее, все равно в ней нет ничего, глупый сверчок, все равно это кукла, набитая мочалкой, а я, так или иначе, уже не здесь.
— Утром по радио передавали русские песни, — сказала Анат, — что-то вроде «Ваня, дорогой сыночек» и «Расцветали яблони и груши»… А из-за вас, с вашими сигаретами, невозможно по-настоящему надышаться этими чудными весенними запахами…
— Это, — откликнулся Азария, стараясь огрубить свой голос, — это толковое замечание. Я курить прекращаю. Тем более что обстановка тут классная.
— Послушай, что же это такое? — обратился Уди к Ионатану. — С самого утра они начинают командовать человеком: не кури, не плюй… Смотри-ка, Иони, какой оползень на этом склоне. Вся каменная терраса, некогда выложенная арабами, исчезла, и только нижний слой, созданный нашими предками в эпоху Второго Храма, а может, и в гораздо более древние времена, все еще держится, и никакие ливни его не смоют.
Ионатан сказал:
— Когда-то зашел у нас разговор о том, чтобы перекрыть маленькой плотиной эту горную речку, которая так разливается во время дождей и пересыхает к лету. Это была идея Яшека, и мой отец рассмеялся ему в лицо, заявив, что здесь не Швейцария и у нас нет денег, чтобы выбрасывать их на всякие фантазии, почерпнутые с картинок на конфетных коробках, где по озеру плавают лебеди, а девушки гуляют на берегу и играют на мандолинах. Но спустя два-три дня отец, как обычно, начал прозревать и сомневаться: вдруг в этом что-то есть? Даже попросил, чтобы мы с Шимоном-маленьким проверили идею, назначив нас, как он сам выразился, «спецкомиссией». А Эйтан Р. назвал нас «смехкомиссией». Выяснилось, что вода держалась бы в таком искусственном водохранилище лишь до конца апреля — начала мая, да и то с большим трудом, поскольку почва там пористая и она поглощает влагу. Яшек признал, что вся его затея не более чем мечта. И тут-то мой отец заупрямился и сказал, что, если уж на то пошло, можно покрыть пластиковой пленкой площадь в шесть — восемь тысяч квадратных метров и еще какое будет тут озеро! Сейчас он по этому поводу ведет переписку с профессором из расположенного в Реховоте Института имени Вейцмана и с его коллегой из Иерусалима. Утверждения этих двух профессоров кардинально противоположны… Короче, Уди, послушай, через двести-триста метров начинается мощеная тропа там, где был фруктовый сад Абу-Хади, ты ведь помнишь эту тропу? Там, где когда-то росло дерево, похожее на носорога? Если мы выйдем на тропу, то сможем прямиком добраться до Шейх-Дахра, не меся эту грязь. И именно там есть у нас неплохие шансы найти что-нибудь уцелевшее с библейских времен: возможно, тот камень, которым Каин убил Авеля, или почти истлевшие кости пророка. К ноге, Тия! Глупое животное. Иди сюда. Погляди, как ты меня всего перепачкала. Уходи от меня!
Эта четверка все время вместе, думал Азария, а я сам по себе. И во мне не нуждаются, кроме тех случаев, когда надо исцарапаться в колючем кустарнике, пробраться по грязи, вымокнуть, как собака, чтобы преподнести пучок оливковых веток. Она прикоснулась ко мне, чтобы вытереть капли воды, как одно человеческое существо прикасается к другому, это вовсе не было прикосновением женщины. Но он приревновал и в порыве ревности закурил сигарету, при этом спичку отшвырнул так, словно влепил мне пощечину, а ведь он мой товарищ, единственный, кто есть у меня в целом мире и в кибуце. Аллергия вызывает у него слезы, и это его жутко раздражает… Она своей рукой вытерла капли с моего лица, но я ни разу не видел, чтобы она прикоснулась к нему, хотя Анат прикасается к своему Уди, забирается к нему под майку, щекочет его. А Римона… Это неверно, что высшее предназначение человеческого создания — быть матерью. Пусть она не мать, а наоборот… У них была девочка, она умерла, от болезни сердца, или почек, или печени, и операция длилась девять часов, а ведь сегодня можно пересаживать внутренние органы от донора к больному, чтобы спасти его, и я без всяких просьб, запросто спас бы их девочку, но они бы не согласились взять орган из моего тела, одержимого вожделением… И вообще, кто я им? Не брат, не друг-приятель, разве что придворный шут, они взяли меня на прогулку, и я их повеселю. Я и старый пес — мы сами по себе. Кто меня вообще приглашал на прогулку? К чему этим милым влюбленным таскать за собой истлевшие кости пророка? Ведь уже тысячу раз принимал я решение, что время открыться для меня еще не пришло, еще много лет придется страдать и молчать. Болонези прочитал свою утреннюю молитву, произнес «Благословен Господь» и пошел себе бродить в одиночестве, с ним мне и следовало бы пойти, или даже не с ним, а одному — дойти до границы, объявленной на период временного перемирия, поглядеть на ничейную полосу и всю дорогу ощущать, как я люблю эту землю. А может, направиться в сторону фруктовых садов и именно в этот миг сказать им «прости и прощай», а они подождут, пока я отойду подальше, и скажут: «Слава Богу!» И с этой минуты я буду молчать, пока не осенит меня наконец-то новая мысль, новое чувство, пока не прозвучит для меня какой-то далекий странный голос, который дано мне услышать лишь тогда, когда я один, без людей, когда свободен от дурных побуждений, от этого моего сумасшедшего желания произвести на всех впечатление, изумить, огорошить, «поднять волну». Но ведь чудо уже было, уже случалось так, что я пребывал в безмолвии, а когда приходил в себя, говорил: «Боже! Что я вообще такое? Зачем ты оставил меня в живых? Для чего я нужен?» И в это мгновение возник ответ, он был дан безмолвием небесного света и земного праха, и горами, и ветром, он сам был вопросом, и сам был молчанием этот простой ответ: не бойся, парень, не бойся.
Собачья жизнь у того, кто все время проталкивается вперед, вымаливая овации у толпы и милости у общества, ибо страсти ведут к раскаянию, раскаяние — к сожалению, а из сожаления произрастают страдания, как утверждал Спиноза, и тут он был прав, прав безоговорочно, но евреи его изгнали, а женщинам он казался безобразным, и они насмехались над ним; так он и остался со звездами, с духами, с алмазами, которые гранил при свете свечи, и с ответом: не бойся, парень, не бойся.
Еще немного — и мы доберемся до места, сядем, будем есть и пить на камне, которым Каин убил Авеля, и я стану учить их русским песням, тем, что не звучат по радио, никогда ими не слышанным. И какой же я набитый дурак, что не взял гитару! Не взял из опасения, как бы не выделиться в компании. Из застенчивости, из страха, что другие люди посмеются над нами; мы совершаем совсем не то, что следовало бы, и сам космос посмеялся бы над нами, будь у него время и разум, чтобы постичь всю глубину нашей глупости. Взять того же Иони, он ведь не убегает только из стыда, из страха перед чужим мнением и всем таким прочим; ведь Римона вовсе его не удерживает — она держит его не более, чем эта земля держит камень, не давая ему улететь… Ты всеми силами убегаешь от неправды, а за поворотом дороги уже поджидает тебя ложь; ты, словно преследуемый хищными тварями, карабкаешься на дерево, а оттуда насмехается над тобой обман; ты, обезумев, кидаешься сверху вниз, а уже на половине твоего прыжка хватает тебя фальшь. Этот Уди, к примеру, если бы он хоть однажды раскрыл все карты, то сказал бы мне: «Послушай, Заро, до тех пор, пока ты не прикончишь ручной гранатой, или автоматным выстрелом с расстояния в полтора метра, или ударом штыка в живот — пока ты не прикончишь вражеского солдата, ты не узнаешь, что такое жизнь, не ощутишь всем своим нутром, что такое наслаждение, ради которого мы родились на свет». Или Римона — если бы сказала она то, что знает, как знает это сама земля, она обратилась бы к Анат: «Послушай-ка, Анат, мы должны однажды — либо ты, либо я, — должны однажды отдаться ему. Это займет не более мгновения, и тогда он успокоится, забудет о несчастьях и станет хорошим человеком, самым лучшим…» Но Римона еще не согласна быть женщиной, а Анат — та без проблем: если бы не общественное мнение и все такое, она бы трахнулась даже здесь, в поле, средь бела дня, с каждым из нас по очереди или со всеми разом, даже со мной, хоть я всего лишь «вонючка», или штинкер,как говаривал на идиш капитан Злоткин, как сказал бы на том же идиш Эйтан Р. или как называли нас на своем языке немцы. Единственное, что я умею делать лучше всех остальных, — это проигрывать и страдать, я готов к смерти больше, чем все остальные, и точнее, чем все остальные, я могу растолковать, чего на самом деле хотят от нас и небо, и земля, и, как говорится в Священном Писании, все воинство их, ибо войне здесь подчинено все: народ — это армия, страна — это фронт, а я единственный штатский, я и глава правительства Леви Эшкол, поэтому мы единственные, кто по-настоящему понимает всю сложность положения, только он пока не знает, что я такой же, что я могу ему помочь. Именно об этом следует говорить вместо того, чтобы болтать и произносить мертвые слова, вроде «классная суббота». Что это вообще значит — классная суббота? И слова о том, что в ущелье были оползни, тоже мертвые. Ну и что из того, что оползни были, а где их нет? Вся наша жизнь — сплошные оползни, даже это мгновение, что ушло безвозвратно, тот же оползень. Ну и что из этого? Еще немного — и Уди с Ионатаном начнут искать среди развалин свои библейские древности, а я останусь с девушками и уж тогда — не сойти мне с этого места! — попытаюсь единственный раз в жизни обойтись без вранья.
— Почему все молчат? — спросил Азария.
А Уди сказал:
— Вот она перед нами, эта вонючая деревня.
На вершине холма, на фоне небосвода, меж голубеющими облаками, вырисовывались развалины деревни Шейх-Дахр: выщербленные стены, оставшиеся без крыш, черные от гари и копоти, солнце освещает их спереди и сзади, и через пустую глазницу сводчатого окна прорывается луч, мечом рассекающий пространство. У подножия стен холмики, останки обвалившихся крыш. Кое-где пробил себе путь упрямый побег виноградной лозы и словно вцепился в остатки сгоревшей стены. А на вершине — мечеть и минарет с усеченной верхушкой: во время Войны за независимость ее снес, как у нас рассказывают, метким выстрелом из миномета сам командир ударных отрядов ПАЛМАХа. На развалинах дома шейха напротив мечети распласталась пламенеющая бугенвиллея, словно все еще не погас огонь, охвативший гнездо убийц, что взимали с нас, как говорил Иолек Лифшиц, жестокий кровавый налог.
Ионатану запомнились эти слова — «кровавый налог». Но теперь в деревне Шейх-Дахр не звучало ни единого голоса, не было слышно даже собачьего лая — только прозрачная тишина поднималась из праха, и от безмолвных гор веяло иной, смиренной, тишиной. «А содеянного не вернуть, искривленного не выправить» — и такие слова слыхал Ионатан от отца, а может, вычитал в журнале. Вышедшие на прогулку тоже стали молчаливей, даже Азария притих, и шаги их эхом отдавались на тропинках, мощенных просевшим камнем. А в поле, затянутом тонким слоем грязи, собака разрывала лапами землю, словно искала и, возможно, находила таинственные признаки жизни. Мокрые оливковые и рожковые деревья беспрерывно перешептывались между собой, как будто последнее слово еще не произнесено и они ищут его все эти годы, а три вороны на ветке ждут, что же возникнет из этого приглушенного шепота. В небесах парит хищная птица, то ли сокол, то ли ястреб, то ли коршун, — этого Ионатан не знал. Он шел в молчании. Но и остальные не разговаривали. Пока Уди Шнеур своим острым взглядом следопыта не приметил гриб у подножия юных, недавно посаженных сосен. И тут же раздался возглас Анат: