Уготован покой...
Шрифт:
А Чупка добавил:
— Скажи-ка, кто там у вас чуток разбирается в картах? Ты сам? Или кто-нибудь из молодых?
— Есть у нас такие, — ответил я. — А зачем?
— Пусть сходят в комнату Иони и поищут хорошенько картонную папку с картами. Перед праздниками он утащил у меня целый комплект карт в масштабе один к ста тысячам, но так и не вернул. Проверьте там. Или прислать к вам одного из наших?
— Что конкретно надо проверить?
— Возможно, какой-то из карт недостает. Ведь комплект был полный.
— Прошу прощения, — сказал я, — твои карты нужны тебе именно сегодня? Это срочно?
— Ты не понимаешь, дружище, — терпеливо разъяснил Чупка, — если там не хватает карты, то именно ее взял Иони с собой в дорогу. Это подскажет нам, где его
— Потрясающе, — сказал я, — великолепная идея. Мы проверим это еще сегодня.
— Да бро-ось ты, — с легким презрением отреагировал Чупка на расточаемые мною похвалы. — Главное, чтобы вы еще к ночи позвонили мне и сообщили, есть ли новости. Заметано?
— Ладно, — произнес я и, как бы отказываясь от своих принципов, добавил: — Заметано.
— И не поднимайте там криков и скандалов.
— То есть?
— Газетчики, пресса и все такое. Потому что, вполне возможно, он жив-здоров, и не стоит его позорить.
Какие странные эти парни, годящиеся мне в сыновья. Словно принадлежат они к другому племени, к другому народу. Не азиаты и не европейцы, не евреи и инородцы. Как будто наше племя постоянно рядится в маскарадные костюмы, так что даже самые ярые наши ненавистники уже не узнают его. Какое огромное расстояние пролегло между этими парнями и мною… Но все, чем владею, я отдал бы в эту же минуту за то, чтобы был у меня сын — и чтобы был он как раз одним из этих. Все, что есть у меня, я отдал бы с радостью, да только чем же таким я владею, что можно было бы отдать? А ничем. Возможно, моя флейта. Шесть рубашек. Две пары обуви. Десять тетрадей этого дневника. Я… Мне нечего отдавать.
Вновь внесу я на эти страницы замечание, которое в определенном смысле имеет религиозный характер. Этот внутренний импульс, это желание отдать все, что есть у тебя, в обмен на то, чего не может быть ни за что на свете, неким таинственным образом напоминает происходящее во Вселенной: движение планет по их орбитам, смену времен года, осенние перелеты птиц в теплые края, о которых я читаю в книге Дональда Гриффина. Пожалуй, именно в иврите есть подходящее слово — эрга,что может означать и томление, и жажду, и страстное желание.
Однако вернусь к событиям дня.
В десять я вызвал Хаву из швейной мастерской; вдвоем мы пошли проведать Иолека. Римона и Азария уже сидели у него, Азария — в углу дивана, а Римона — на циновке у его ног. В сероватом свете, наполнявшем комнату, Иолек, который устроился в кресле под книжными полками и весь был окутан облаком сигаретного дыма, выглядел серым. Азария также курил.
— Мы помешали вам? Явились в разгар политической дискуссии? Прервали спор о Спинозе?
Слева от Азарии, между диваном и письменным столом, лежала гитара. Собирался ли Азария играть на ней?
Когда мы вошли, какая-то насмешливая искорка промелькнула в глазах Иолека.
— Ну, мой пра-аведник, ты уже получаешь удовольствие на всю катушку? (Он сделал особое ударение на слове «праведник».)
— Получаю удовольствие?
— От своей новой должности. Как себя чувствует секретарь кибуца? Берешь дела в свои руки?
Хава сказала:
— В одном мизинце Срулика больше ума и чувства, чем в твоей знаменитой голове.
— Вот тебе и на! Что вы на это скажете? Теперь и моя жена влюблена в него. Ну что ж. Слава Богу, я избавлен от наказания, а ему еще перепадет от нее немного меду. По моему скромному мнению, это отличный повод поднять рюмку коньяку. Римонка, если тебе нетрудно… Бутылка спрятана там, внизу, за словарем иврита.
— Только посмей! — прошипела Хава. — Ты ведь слышал, что сказал доктор.
Азария же развеселился:
— Дал Степан Алешке золотую ложку, а Алешка гордый набил Степе морду.
Я намеревался увлечь Азарию в соседнюю комнату — поручить ему немедленно отыскать папку с картами Иони и тут же доставить ко мне в секретариат. Но в это мгновение отворилась дверь и вошел глава правительства. Сопровождавших его лиц он предпочел оставить на улице. Он вошел один, немного смущаясь,
Довольно скоро Иолек и глава правительства начали обмениваться между собой колкостями и остротами, с виртуозным блеском играя словами. Иолек представил меня Эшколу как одного из тридцати шести праведников, на которых, согласно старинному еврейскому преданию, держится мир. Я из своего угла заметил, что Азария пожирает гостя горящими глазами, рот его чуть приоткрыт, лицо как у глупого подростка, тайком устремившего взгляд под женскую юбку. И снова я внутренне усмехнулся…
Когда Эшкол предложил Иолеку, возможно в шутку, помериться силами, затеяв хорошую драку, я не смог совладать с собственной зловредностью и вызвался сдвинуть в угол комнаты всю мебель, освободив место для поединка. Все, кроме меня, смеялись. Кстати говоря, я с уважением и любовью относился к главе правительства. Мне он представлялся человеком, знающим, что такое страдание и что такое милосердие. Но какая-то недобрая радость наполняла мое сердце всякий раз, когда удавалось Эшколу уколоть нашего Иолека. В какой-то момент я чуть было не поддался желанию вмешаться в их беседу, поделиться мыслями, к которым пришел: на всех нас возложен долг — ни в коем случае не причинять боли, не увеличивать страдания. Но в конце концов я предпочел промолчать.
Но не Азария Гитлин. Когда глава правительства встал, чтобы попрощаться и уйти, Азария вдруг взорвался длинной, путаной тирадой. Напрасно пытались и Хава, и я как-то сдержать поток его речи, что же до Иолека и главы правительства, те, казалось, с каким-то тайным и странным удовольствием поощряли юношу, а парень, распаляясь, нес чепуху и вел себя по-идиотски. Чужим и чуждым вдруг ощутил я себя среди них. Словно трезвый среди пьяных. Неужели никому, кроме меня, не жалко Азарию? Неужели никто, кроме меня, не помнит о Ионатане? Или все трое — включая Азарию — охвачены каким-то общим, не понятным мне безумием? Неужели страдание Азарии лишь щекочет их нервы, вызывая нечто похожее на презрение? Или, напротив, они испытывают радость, погружаясь в страдания? Неужели та лихорадочная проповедь, что произнес перед нами этот парень, возбудила в их сердцах всего лишь извращенное желание попаясничать?
Ничего не понимаю. Я абсолютно ничего не понимаю. «Наш сельский пастор» — так прозвал меня Сточник. «Пастор, играющий не на органе, а на флейте».
Но, так или иначе, моя симпатия к Эшколу улетучилась. Всю свою жизнь я с трудом воспринимал подобных людей, с их затаенной жестокостью, ненавистью, изворотливостью, с их болезнями, с их речью, уснащенной библейскими стихами и приправленной острыми идишскими словечками. Вот уже долгие годы я изо всех сил пытаюсь стать одним из них, но в глубине души горжусь тем, что не преуспел в этом. Наш Азария был захвачен вихрем безумных, смятенных чувств, он сыпал пословицами и поговорками, с его губ срывались и обидные слова, и пророчества. Он болтал без удержу, между тем как два старинных друга подкидывали время от времени в этот костер еще одну веточку, еще одно поленце. А в конце Эшкол пообещал, что и впредь будет оказывать нам всяческую помощь, простился, вышел и отправился в путь. Иолек тут же угостил Азарию коньяком, хлебнул сам и похвалил парня за дерзость.