Угрюм-река
Шрифт:
— Чучело набиваете?
— Препарирую.
— Значит, вы меня будете учить всему, что знаете, — говорил Прохор; он старался глядеть в сторону, в голосе звучала напускная заносчивость. — Я буду хорошо платить, не беспокойтесь. Я вообще хочу… Я должен быть человеком.
— Это родители вас заставляют? — спросил Шапошников, выставив бороду вперед.
— Сам. Сам хочу.
— Похвально! Конечно, вашему папаше не до вас.
— С чего начнем? — оборвал его Прохор.
— Давайте займемся историей, географией. Кстати, у меня есть Ключевский и Реклю.
— Нет… Если вы свободны, то сейчас. Шапошников снял пенсне, сощурился и, посмотрев на Прохора, подумал: «Типус!»
10
Поздний вечер. Марья Кирилловна улеглась спать. В комнате Ильи Сохатых весело. Ибрагим лежит на кровати, закинув руки за голову, и что-то врет про баб. Илья
Сохатых, то и дело отбрасывая назад рыжие кудряшки, хихикает, мусолит карандаш и записывает в альбом:
— Как, как, как?
— Пыши, — говорит Ибрагим и несет соромщину. Карандаш работает вовсю. Илюха давится, перхает и хохочет. Он не желает остаться в долгу. Заглядывает в альбом, фыркнет, утирает слюнявый рот и начинает:
— А вот, к примеру, как кухарка барина узнала… Очень интересно. Жила-была кухарка, икряная такая, жирная, вроде тебя, Варварушка…
— Ха-ха-ха-ха-ха-ха!
— Ну, значит, завязали ей глаза и ну целовать по очереди: два дворника, кучер, лакей да три солдата, а она узнавать должна, кто целует.
Ибрагим пускает смех через усы и зубы: шипит, присвистывает, цокает, ляская зубами. У кухарки хохот нутряной: обхватит живот, зайдется вся и молча взад-вперед качается, сама кровяная, мясистая, вот-вот лопнет изнутри, а тут как порснет, как взвизгнет, аж в ушах гулы, и опять зашлась вся, закачалась — сдохнет.
Илья Сохатых понюхал воздух, брезгливо сморщил нос, сказал:
— Сообразуясь с народной темнотой, вы не понимаете, что значит поэзия… Вот, например, акростик. Слушайте! — Он выпил водки, кухарку с черкесом угостил, порылся в альбоме и стал декламировать каким-то чужим, завойным козлитонцем:
Ангел ты изящный,Недоступны мне ваши красы,Форменно я стал несчастный,Илья Сохатых сын.Сойду с ума или добьюся,Адью, мой друг, к тебе стремлюся!..Две последние строчки он заорал неистово, слезливо и страстно пал к ногам подвыпившей кухарки.
— Адью, мой друг, к тебе стремлюся!.. — он ткнулся рыжей головой ей в колени — кудри разлетелись — и заплакал. Он был пьян.
Варвара вдруг вся обмякла, словно теплая вода потекла из ее тела: кряхтя, согнулась, обняла его за шею и почему-то завыла в голос толсто и страшно:
— Херувим ты мой… Илю-у-у-шенька-а-а!.. Не плачь. Илья Сохатых вынырнул из ее рук, вскочил:
— Дура! Неужели могла представить, что я интересуюсь твоей утробой или сердцем?.. Дура!
Черкес
— Это называется акростик, — сказал Илья, утирая слезы шелковым платком, и еще выпил рюмку. — В нем сказан предмет любви в заглавных буквах, но вам никогда не вообразить, кого я люблю. Эх, миленькие вы мои… Варвара! Ибрагим!.. Не знаете вы, кого я страстно люблю и страдаю.
— Да зна-а-а-ем, — протянула кухарка, почесывая подмышками. — Кого боле-то?.. Она всем башки-то вертит, Анфиса подлая…
— Верно! — вскричал Илья и ударил ладонь в ладонь. — Верно. Но только она не подлая! И за такие слова бьют в зубы.
В комнате ходили зеленые вавилоны; все как-то покачивалось, все зыбко гудело. И не понять было, что делал Ибрагим: ругался или мурлыкал под нос кавказскую; неизвестно, что делала Варвара: плакала или тряслась нутром в угарном смехе. Лилось вино. Сквозь угарный туман проплывало:
— Женюсь… Вот подохнуть — женюсь!.. Бракосочетанье то есть…
— Женись… Попляшем!
— Варварушке — супир… Ибрагимушке — золотые часы… Ломается она… Закадычные враги у меня есть… Враги!..
— Рэзать будем!.. Врагам…
— Марья Кирилловна, бедняжка, толковала, — похныкала кухарка. — Женить бы, мол, его… Тебя, то есть. Плачет, бедняжка, из-за ирода-то своего…
— Мне жалко хозяйку, — сказал Ибрагим. — Цены нэт Марье, вот какой женщин… Жаль!..
— Больно ведьма красива уж, Анфиска-то! — сказала Варвара. — На ее телеса-то, ежели бабе, и той смотреть вредно, не говоря о мужике. Этаких и свет редко родит.
— Анфиса-то? Ой! Не хочет она меня предвидеть! — вскричал Илья и затеребил кудри.
— Братцы, жените вы меня!.. Обсоюзьте!.. А мы с ней… Купчиха будет. В город. Каменный дом. У меня кой-что припасено. Только, чур, молчок… Анфиса! Ангел поэтичный! Тюльпан!
Он скакал козлом и посылал ей воздушные поцелуи. В комнате беззвучно вырос Прохор. Лицо Ильи вдруг стало маленьким и острым. Он схватил альбом и спрятал под подушку.
— Это что?
— Да это, Прохор Петрович, так… Безделица!
— Покажи!..
— А я не желаю… Что на самом деле? Это моя вещь.
— Покажи! — глухо сказал Прохор, швырнул подушку на пол и взял альбом.
— У меня тут всякая ерунда. Неприлично юноше такому прекрасному читать… Поэтическая похабщина… — Илюха егозил, масленые глазки его сонно щурились, а рука опасливо тянулась к альбому:
— Не стоит, Прохор Петрович, разглядывать. Пардон, пожалуйста.
Прохор, не торопясь, снял с переплета газетную обложку. Илюха съежился и растерянно разинул безусый рот. По красному сафьяну переплега было вытиснено золотом:
«ЕГО ВЫСОКОБЛАГОРОДИЮ ИЛЬЕ ПЕТРОВИЧУ СОХАТЫХ ОТ ВСЕЙ МОЕЙ ЛЮБВИ ДАРИТ АНФИСА ПЕТРОВНА КОЗЫРЕВА НА ПАМЯТЬ»
А наверху — корона.
— Та-а-ак, — ядовито протянул юноша, сел и налил рюмку водки. — Давно тебе подарила? — спросил он.
— Да как вам сказать?.. Недавно. На поверку ежели, это недоразумение одно, суприз.