Ульфила
Шрифт:
– Отец – потеря, конечно, невозместимая, но таков ли Авдей был работник, чтобы утрата его для хозяйства разорительна стала?
– Ну, конечно, да, выпивал отец. Можно сказать, в последние годы трезвым и не бывал. Да только убийство свободного человека, соседа, дело жуткое. За такое прежде кровью платили. Как у вас, вези, говорится, augo und augin, око за око.
И половину вергельда, за убийство свободного человека положенного, потребовал.
Эвервульф аж подскочил. Глаза выпучил. О вежливости позабыл.
– Да ты, ромей, никак рехнулся! Другой бы еще приплатил за то, что от дармоеда
– Мне лошадь покупать, – сказал Валентин невозмутимо. – Нужна лошадь.
– А мне не нужна? – возмутился Эвервульф.
И козу за Авдея предложил.
Валентин подумал немного и согласился. Добавил только:
– И три года бесплатно будешь мне свою лошадь давать. На седмицу в начале весны и на седмицу в середине лета.
Эвервульф Валентина кровопийцей назвал, но видно было, что доволен.
В дом пошли. Авдея помянули, хозяйкиной стряпне должное отдали. Хозяйка эвервульфова, ростом с мужа, на Валентина поглядывала хмуро – козу отдавать жалела. Но ее никто и не спрашивал. Эвервульф под ее взглядом ежился. Это она при Валентине помалкивает, а как уйдет Валентин…
Потому малодушие проявил – вместе с Валентином пошел епископа Силену навестить.
Силена постарел так, как богатыри стареют: кряжист стал, обзавелся крепким брюхом, но в силе утратил совсем немного. Обнял Валентина, по плечу хлопнул. О брате спросил – нет ли вестей. Об Ульфиле привычно взгрустнул. Всего-то одним умом не охватишь, а недостаточность ума своего Силена ощущал всегда.
Валентин на Силену глядел, и тоска его сердце глодала; сам же улыбался.
Силена Валентина спросил, на чем они с Эвервульфом порешили и ладно ли поладили. Узнав о козе, кивнул. Большего Авдей, по правде сказать, и не стоил. Нехристианская мысль, греховная, но все же правда в ней неоспоримая содержится… На этом запутался и смутился Силена и поскорей с Валентином прощаться стал.
И понеслось вскачь беспокойное лето со своими заботами. Как на вторую половину года перевалило – снегом на голову, нежданно-негаданно – Меркурин домой явился.
Лошадка под Меркурином ладная, к седлу узелок с подарками домашним приторочен. Сидит в седле аланском Меркурин развалясь, как кочевник, капюшон серого плаща сбросил, лицо открыл обветренное, ясное. По сторонам поглядел, родное село улыбающимся взором снисходительно обласкал. Он-то, Меркурин, и в Константинополе жил, и в Милане, при императорском дворе принят был. А македоновские – те дальше Августы Траяна не выбирались, да и то немногие.
Заслышав стук копыт, мать вышла. Обмерла: неужто средний сын вернулся? Но подбежать не решилась. Ждала. Больно важной персоной стал ее Меркурин.
Меркурин с лошадки соскочил, к матери приблизился, во весь свой большой рот улыбаясь. Поняла мать – можно. Без слез на шее у сынка-епископа повисла. Меркурин в обе щеки ее расцеловал, подарками одарил – тканью узорной (лет сорок назад бы эту ткань!), кольцом серебряным и малым зеркальцем – от самой императрицы. Любила Юстина, чтобы множили зеркала дивную красоту ее и царских детей. Видала бы мать эту красу!.. Жаль, не задержался в зеркальце образ императрицы, а то подивилась бы матушка.
Посреди двора мать меркуринова стояла. И дом давно не белен,
А от сына имена царские, точно камни драгоценные, так и сыплются, так и сверкают.
Ошеломленная богатством даров и бесполезностью их, ткань узорную к груди прижала и так и замерла, рот приоткрыв, точно дурочка. А Меркурин, сыночек, говорит и говорит, смехом заливается – радостно ему. Мать только это и поняла. За руку его взяла, в дом потянула, смущаясь, каши репной подала.
Меркурин каши в охотку поел – с детства любил.
– А что еще ты привез, сынок? – мать спросила.
Бывший епископ Доростольский отвечал, что еще лошадку привез – ту, что на себе его привезла, да денег малость; более же ничего. Об отце справился, о братьях. Мать все как есть сказала: что Авдей по собственной дурости помер, а Валентин с рассвета в поле ушел. Хотела спросить, надолго ли Меркурин возвратился, но не решилась. Ткань узорную сложила, чтобы не пачкалась (может, женится все же Валентин – вот и пригодится невестке). Перстенек, чтобы сыну приятное сделать, на палец надеть хотела, но маловат оказался для пальцев, от работы распухших да узловатых. Спрятала его мать, думая после продать либо у Герменгильда на новый лемех обменять.
Меркурин же навсегда вернулся. От ульфилиной веры отступаться не хотел, а в Империи только среди вези и близких к ним племен арианство держалось. Думал отоспаться у матери, а после к Силене перейти и там баклуши бить, но только все иначе вышло.
Сидел Меркурин в тесном родительском доме, ноги длинные вытянув, сытый, с дороги уставший. Глядел, как мать по хозяйству суетится. Брата старшего, главу семьи, ждал. А сам задремывал понемногу.
Валентин только под вечер, как стемнело, явился. На дворе босые ноги водой облил и вошел. Спина у Валентина с трудом разгибается, руки как грабли стали – пальцы едва на рукоятке обеденного ножа смыкаются.
Меркурин ему навстречу пошел. Обнялись братья; после же Валентин наскоро поел и спать завалился. Ни о чем Меркурина расспрашивать не стал.
И понял Меркурин, что никому в Македоновке не нужны ни великая битва его с Амвросием, ни прекрасная, умная, своевольная Юстина, ни консул Бавд, который истуканам поклоняется, ни знаменитость миланская – оратор Августин, родом откуда-то из Африки…
Разочарованием подавился, но делать нечего – не будить же брата, чтобы новости придворные ему выкладывать. Долго еще без сна лежал. Брат рядом натужно храпел, голову запрокинув.
Наутро Валентин сущим тираном себя показал. Чуть свет Меркурина поднял и в поле с собой потащил. Поплелся следом за братом бывший доростольский пастырь. И не хотелось смертно, а пришлось.
Из всех ленивых детей Авдея Меркурин самый ленивый был. Хоть и вырос в селе, но при Ульфиле состоял и больше епископу помогал, нежели крестьянскую работу делал. Да и потом сельский труд видел только глазами воина или священника – много ходил он и по полям, и через поля, и мимо полей; потому хорошо знал, когда хлеб колосится и от каких сорняков страдает, и как саранча хлеб этот ест. Но сам никогда хлеба не растил.