Улица Каталин
Шрифт:
Капитан смотрел на Ирэн – Хунгарию и поражался тому, что уже во второй раз им овладевает какое-то непонятное умиление. Элекеш не предпринимал никаких попыток: экспериментировать, то, что он хотел сказать, имело всегда один определенный смысл, и если от его пьесок веяло чем-то еще, то не по умыслу, а случайно, в результате непредвидимых факторов. Ирэн сидела на импровизированной: сцене, с короной святого короля на голове, к ногам ее склонился испуганный паж, уже мертвенно-бледный от страха и выглядевший таким сиротой, каких не сыскать в целом свете. Этот маленький паж, вместо того чтоб спасать положение, скорее усугублял его. Хунгария, сидевшая на своем стуле, казалась такой поразительно беззащитной и одинокой, что капитан поискал глазами Элекеша, желая прочесть по его лицу, заметил ли он, какой безысходностью повеяло вдруг от его постановки; но учителя закрывал занавес; на виду, в правом углу сидела с текстом в руках одна Темеш, их неизменный суфлер.
К счастью, тягостное зрелище Хунгарии, одиноко сидевшей под священной короной рядом с потерявшимся
Бланка играла неприятеля, врага Хунгарии. Не было сказано, из какой части света родом этот враг, это был враг извечный, угрожавший родине, целившийся в нее из ружья. Очень кстати оказался пронзительный голос маленькой Бланки, она с наслаждением пользовалась возможностью покричать во всю мочь, взрослые громко смеялись над ругательным текстом, что вовсе не понравилось Элекешу, поскольку эта сцена и вся пьеса должны были по замыслу иметь серьезный характер. Бланка принялась поносить Хунгарию, обвинять ее во всевозможных гнусностях, а потом, заявив, что отберет у нее герб и корону, прицелилась в пажа, и у Хельда снова сжалось сердце; мимолетное хорошее настроение, вызванное неожиданным появлением Бланки, рассеялось, потому что у Генриэтты уже и губы сделались белые; сносить угрозы даже в тексте пьесы было явно выше ее сил.
И тогда поднялась Ирэн. Поднялась красиво, с достоинством, и так же великолепно произнесла написанный стихами текст, в котором отвергла все обвинения врага и звучным, громким голосом позвала на помощь, умоляя спасти ее герб и корону. На все стороны света бросила она клич: «Помогите!», и капитан вновь ощутил, как больно ему смотреть на сцену, видеть этот ужасный спектакль, смотреть на Хунгарию, которая в соответствии с режиссерской находкой Элекеша стояла на сцене в ангельских покровах, босиком, и, обращая свой лик в разные стороны, молила о помощи. Темеш опустила тетрадь – Ирэн не нуждалась в подсказке; госпожа Элекеш, восхищенная внешним видом дочери, не слышала ни слова из того вздора, который несли Ирэн или Бланка, видела только, как складно у них все получается, и продолжала громко грызть леденцы. Госпожа Хельд, не обращая внимания на Ирэн, не спускала напряженного взгляда со своей дочери. И тут наконец на сцену выступил Балинт.
Все почувствовали, что никогда им еще не доводилось видеть более красивого мальчика, которому так шла бы гусарская форма и который сумел бы так ловко обнажить саблю. Его текст тоже был написан стихами, он, красиво отчеканивая слова, просил Хунгарию успокоиться, забыть свой страх, потому что он готов за нее на бой, пусть она не боится ни за свой герб, ни за корону, ни за будущее, ибо он рядом и если понадобится, то и умрет за нее. Элекеш из-за простыни видел, как улыбнулась Ирэн и как она смотрит на Балинта, это удивило его, ведь Ирэн полагалось взирать на него с воодушевлением, а она улыбалась, и лицо ее лишь тогда снова помрачнело, когда она увидела, что Балинт даже не глядит в ее сторону, не замечает ее улыбки. Балинт, произнося слова текста, верил, что все здесь правда, в сочиненных Элекешем Стихах точно выражались только что родившиеся в его уме мысли – готовность погибнуть героической смертью и уверенность в том, что уж он-то сумеет спасти свою родину. Однако Ирэн видела перед собой не гусара, а мальчика Балинта Биро, и надеялась, что мальчик заметит, какая она сегодня необычайно красивая в этой блестящей короне и какой взрослой девушкой выглядит в этом длинном платье до пят. А у Балинта было совсем другое чувство – в этом длинном белом одеянии с поясом, усыпанном блестящими каменьями, стоит перед ним его родина, а вовсе не Ирэн Элекеш, поэтому, кончив декламировать, он опустился, как его учили, на одно колено и склонил перед Хунгарией саблю. Когда он стоял, коленопреклоненный, лицо его оказалось совсем рядом с лицом Генриэтты, он видел ее приоткрытые губы, словно она хочет позвать на помощь или ей просто нечем дышать, и, хотя Генриэтта ему нравилась, он с превеликим удовольствием дал бы ей пощечину, – нечего разевать рот, будто рыба в их саду, – но вместо этого он поднял глаза и взглянул на Ирэн.
Только тут он увидел, что перед ним Ирэн, и сразу забыл и про день рождения отца, и про патриотический спектакль, забыл даже, что надо говорить, два взгляда – из-под короны и кивера – уже не отпускали друг друга. Балинт не знал, что Ирэн охвачена таким же неистовым плотским желанием, как и он сам, он не знал даже, что именно так называется чувство, овладевшее им в ту минуту, когда в его руках была сабля, а на голове Ирэн корона, что это первая в их жизни минута, когда заявило о себе то, что впоследствии окончательно свяжет их друг с другом. Он лишь чувствовал, как хорошо бы теперь остаться здесь, рядом с Ирэн, а не продолжать спектакль и не говорить больше никаких слов.
Однако продолжать пришлось, потому что Бланка уже наставила ружье ему в грудь и с криком ринулась на него. Она была неописуемо забавна в тот день. Балинт поднял саблю, вскочил на ноги и собирался отобрать у Бланки ружье, прежде чем она выстрелит в него или в Хунгарию; по роли она должна была уступить. Однако не тут-то было – Бланка не захотела отдавать ружья. Лицо ее вдруг вытянулось, побледнело от злости, Элекеш и госпожа Темеш сдавленными голосами выкрикивали указания – все было напрасно, и Балинт в порыве первого в его жизни взрослого негодования набросился на Бланку. Он был сильнее, ему удалось вырвать ружье из ее рук, и тогда Бланка разревелась пронзительно и злобно. Элекеш уже хотел выпутаться из занавеса, чтоб привести дочь в чувство и призвать к порядку, – пусть немедленно сдается и, умирая, падает к ногам Балинта, который должен стать сапогом ей на грудь и, держа саблю в правой руке, а левую простерев к Ирэн, закончить монолог, из которого виновник торжества сразу поймет, что венгр – первый солдат в мире; однако этого так и не произошло, точнее, произошло совсем не так, как намечалось. Генриэтта без слов, без единого стона повалилась ничком, от пережитых волнений ей сделалось плохо.
Представление осталось незаконченным. Правда, через мгновение Генриэтта уже пришла в себя у госпожи Хельд на коленях, но спектакль пришлось прекратить; Бланку, как она была – в маскарадном наряде и гриме – госпожа Элекеш безжалостно отшлепала по попке, Балинт и Ирэн так и остались рядом на сцене. Ирэн сняла с головы корону, госпожа Темеш задернула занавес, и, отгороженные от зрителей, от виновницы и пострадавшей, ото всех, они остались вдвоем. Вдруг Балинт вновь ощутил то самое безымянное кошмарное и постыдное чувство, которое испытал минутой раньше, и, покраснев, как мак, бросился прочь со сцены.
Трижды этот спектакль приходил ему на память, каждый раз в особо значительные моменты его жизни, последний раз в 1952 году, когда началось слушание дисциплинарного дела и приступили к допросу. Бланка сидела неподалеку от него в углу комнаты, а он, вместо того чтобы сосредоточиться на вопросах, ломал себе голову, пытаясь вспомнить слова из ее роли, и кадровику ничего не оставалось, как смотреть на него, пока он наконец не заговорил, но произнес совсем не то, что от него ждали, – стихотворную строку: «Я иду на тебя и, тебя одолев, отрублю тебе руки и ноги», В самый первый раз он вспомнил об их спектакле десять лет спустя, в день смерти Генриэтты, когда он вечером вернулся наконец из больницы и плачущая Темеш подвела его к стоявшему у забора стулу, чтоб он мог заглянуть в сад соседей; стоя на стуле, он увидел девушку на покрытой щебнем дорожке, она лежала в ярком лунном свете, повернув голову набок, точь-в-точь, как лежала у ног Иран во времена их детства. Спустя некоторое время образ той же самой сцены вновь возник в его душе. При осаде Будапешта он попал в плен, и когда с конвоем пленных отправлялся в путь, то думал об Ирэн, своей невесте, которая не могла даже вообразить, что происходит с ним в ату минуту. Однако та Ирэн, о которой он думал, была не собой – худенькой серьезной студенткой университета, – а призрачным видением в белом платье со сверкающим поясом и короной святого короля на голове. Охранник не понял, что у него на уме, когда он внезапно остановился, прикрыл ладонью лицо и стоял так, пока его не подтолкнули. Никто не узнал, что теперь он видит уже и самого себя в красном костюме с игрушечной саблей и кивером, и майора, который уже пал в бою, и супругов Хельд, которых увезли неизвестно куда, и Генриэтту, которую убили, а ему остается лишь ломать голову над тем, куда нилашисты могли деть корону Святого Иштвана.
Год тысяча девятьсот сорок четвертый
Я всегда вставала рано, а в тот день проснулась еще раньше, чем обычно.
Бланка спала, натянув на голову одеяло, и не слышала, как я проскользнула мимо. Подойдя к окну, я окинула взглядом наш сад и залюбовалась красками утра. В том году случайным образом из всех цветов мы насадили почти одни красные, сад пылал, и над этим полыханием лучи; раннего солнца отливали не золотым, а зеленоватым светом. Я так давно и так страстно была влюблена в Балинта, что, когда наступил день моей помолвки, меня охватило› двойное чувство: рядом с бурной неистовой радостью во мне жило ощущение, будто все, что должно сегодня произойти, в сущности, самая естественная на свете вещь, ведь ни к чему другому не может привести любовь, зародившаяся в пору бессознательного детства; разумеется, потому и раскрылись бутоны, и благоухает сад, и нежно касается моего лица свет, и перестал к утру моросивший со вчерашнего дня дождь, – что сегодня мой день. От окна я перешла к зеркалу, посмотрела на свое лицо, излучавшее то же сияние, что и сад, и небо того раннего утра; я была красива, молода и счастлива.
В день нашей свадьбы, когда мы, уже потрепанные жизнью и постаревшие, сидя в загсе у регистратора, взглянули друг на друга, это мгновение всплыло в моей памяти. Мы курили, и я подумала – как странно, даже по рукам можно обнаружить неумолимый бег времени, какая у меня стала большая и, в сущности, некрасивая рука. Мы пригласили с собой в итальянский ресторан еще двоих свидетелей, один из них был мой директор, а другой – Тимар; когда мы сели за стол, впервые в жизни как муж и жена, Балинт вдруг рассмеялся. Он задыхался от смеха, оба свидетеля смотрели на него удивленно. Тимар налил ему, предложил выпить, причем предложил таким жестом, будто он в курсе его дел, как человек, достаточно испытавший и, по-видимому, не без потерь выбравшийся из жизненного водоворота. Мой директор бросил на меня тревожный взгляд, говоривший, что на свадьбе хохот неуместен. Когда он отвел глаза, меня тоже разобрал смех, и вот мы с Балинтом сидели на противоположных концах стола и, глядя друг на друга, покатывались от хохота. Я не помню уже, какая стояла погода, но, кажется, такая же великолепная, как и в этот день.