Улица Темных Лавок
Шрифт:
— Зонахидзе?
Он произнес эту фамилию на русский манер — очень мягко, словно листья прошелестели на ветру.
— Грузинская фамилия… Не знаю…
Он нахмурился, силясь вспомнить.
— Зонахидзе… нет…
— Мне очень неловко беспокоить вас, месье, но позвольте задать вам несколько вопросов.
— Прошу вас, с превеликим удовольствием…
Он как-то печально улыбнулся.
— Эмиграция — трагическая тема… Но почему вы называете меня Степой?
— Я… не…
— Большинства людей, которые так меня звали, уже нет в живых. Остальных можно
— Видите ли, этот Зонахидзе…
— Да я его не знаю.
— Вы позволите… задать вам… несколько вопросов?
— Конечно. Может, поднимемся ко мне? Поговорим там…
Пройдя по бульвару Жюльен-Потен, миновав ворота, мы пересекли сквер, окруженный домами. Поднялись на деревянном лифте с двустворчатой решетчатой дверцей. Из-за нашего роста и тесноты лифта нам пришлось наклонить головы и отвернуться друг от друга, чтобы не столкнуться лбами.
Он жил на шестом этаже, в двухкомнатной квартире. Я прошел за ним в спальню, и он тотчас же растянулся на кровати.
— Простите, — сказал он. — Но потолок здесь слишком низкий. Я задыхаюсь, когда стою.
И действительно, между моей головой и потолком оставалось всего несколько сантиметров, так что и мне пришлось нагнуться. Мы оба были почти на голову выше двери, соединяющей смежные комнаты, и я представил себе, что он, должно быть, не раз ударялся лбом о притолоку.
— Прилягте тоже… если хотите. — Он указал мне на диванчик возле окна, обитый светло-зеленым бархатом. — Не стесняйтесь… Так гораздо удобнее… Здесь даже сидя чувствуешь себя как в клетке. Прошу вас, ложитесь…
Я лег.
Он зажег лампу под бледно-розовым абажуром, стоявшую на столике у кровати, по комнате разлился ее неяркий свет, и на потолке заиграли тени.
— Так вы интересуетесь эмиграцией?
— Очень.
— Но вы же еще молоды…
Молод? Мне никогда не приходило в голову, что я молод. Надо мной на стене висело большое зеркало в позолоченной раме. Я всмотрелся в свое лицо. Молод?
— Ну… не так уж я и молод…
Мы помолчали. Мы лежали в разных углах комнаты, будто курильщики опиума.
— Я был сейчас на панихиде, — сказал он. — Жалко, вы не знали покойную… Эта старая дама могла бы многое вам рассказать… Она была одной из самых замечательных представительниц эмиграции…
— Правда?
— Очень мужественная женщина. Вначале она открыла небольшую чайную на улице Мои-Табор, всем помогала. А это очень нелегко…
Он сел на кровати, сгорбившись и скрестив на груди руки.
— Мне было тогда пятнадцать лет… Если посчитать, нас осталось совсем немного…
— Остался… Жорж Сашер? — бросил я наугад.
— Ну, он недолго протянет… Вы с ним знакомы?
Кто это? Гипсовый старичок? Или лысый толстяк с монгольским разрезом глаз?
— Знаете что, — сказал он. — Я больше не в силах говорить обо всем этом. Слишком грустно становится… Я просто покажу вам фотографии… На обороте стоят имена и даты… сами разберетесь…
— Мне так неловко вас беспокоить, вы очень любезны…
Он улыбнулся:
— У меня куча фотографий… И на
Он встал и, пригнувшись, прошел в соседнюю комнату.
Я услышал, как он выдвигает ящик. Он вернулся с большой красной коробкой и сел на пол, прислонившись к кровати.
— Садитесь рядом. Удобнее будет смотреть.
Я повиновался. На крышке готическими буквами было выведено имя кондитера. Он открыл ее. Коробка оказалась доверху набита фотографиями.
— Здесь перед вами, — сказал он, — все главные действующие лица эмиграции.
Одну за другой передавал он мне фотографии, называя имена и даты, которые прочитывал на обороте, и этому монотонному поминальному чтению русские имена придавали особое звучание — то раскатистое, как удар тарелок, то жалобное или почти приглушенное. Трубецкой. Орбелиани. Шереметьев. Голицын. Эристов. Оболенский. Багратион. Чавчавадзе… Иногда он забирал у меня фотографию и снова рассматривал, проверяя имя и дату. Праздничные снимки. За столом у Великого князя Бориса во время торжественного приема в его Баскском замке спустя много лет после революции. Множество лиц на ужине, черно-белый снимок, 1914 год… Фотографии класса Александровского лицея в Петербурге.
— А вот мой старший брат…
Он передавал мне фотографии все быстрее, уже почти не глядя на них. Он явно спешил поскорее покончить с этим делом. Внезапно мой взгляд задержался на снимке, отпечатанном на более плотной бумаге, чем остальные; на обороте ничего не было написано.
— Вас здесь что-то заинтересовало, месье? — спросил он.
На переднем плане в кресле, выпрямившись, сидит улыбающийся старик. Позади него — молодая белокурая женщина с очень светлыми глазами. Вокруг них — группки людей, многие стоят спиной к объективу. А в левой части снимка — очень высокий мужчина лет тридцати, на нем светлый костюм в мелкую клеточку, он черноволосый, с тонкими усиками, его правая рука не вошла в кадр, а левая лежит на плече молодой блондинки. И мне вдруг кажется, что это я.
Я придвигаюсь к Степе. Мы сидим, опираясь спиной на кровать, вытянув ноги, наши плечи соприкасаются.
— Скажите, кто эти люди? — спрашиваю я.
Он взял фотографию и устало взглянул на нее.
— Это Джорджадзе… — Он показал на старика, сидящего в кресле. Работал в грузинском консульстве в Париже до самой…
Он не кончил фразу, считая, что мне и без слов понятно остальное.
— Это его внучка… Ее звали Гэй… Гэй Орлова… Она с родителями эмигрировала в Америку…
— Вы знали ее?
— Плохо. В общем, нет. Она долго жила в Америке.
— А это кто? — спросил я еле слышно, показав на того, в ком, мне показалось, я узнал себя.
— Это? — Степа сдвинул брови. — Его я не знаю.
— Не знаете?
— Нет.
Я с трудом перевел дыхание.
— Вам не кажется, что я на него похож?
Он посмотрел на меня.
— Похож? Не нахожу… А что?
— Так, ничего…
Но он уже протягивал мне другую фотографию.
— Вот, не угодно ли… великая вещь — случай…