Улисс из Багдада
Шрифт:
— Они перебарщивают. Это как человек, который на базаре кричит, что продает самые красивые и самые дешевые ткани: он кричит громко, потому что врет.
— Конституция республики не имеет ничего общего с базарными привычками, сын, ты заблуждаешься!
— А разве не под тем же девизом французы строили свою колониальную систему?
— В Алжире, в Марокко, в Сенегале, в Азии? Возможно, ты и прав.
— Так что «свобода, равенство, братство», видимо, означают: «Мы вольны вас захватывать, все равны, но кое-кто равнее других, вы нам братья, когда надо идти на войну».
— Ох,
— Ложь кроется в третьем понятии — «братство». Чтобы создать содружество братьев, надо решить, кто в него войдет. Очертив круг солидарных существ, которые станут помогать друг другу, несмотря ни на что, надо обозначить и тех, кто останется в стороне и не будет включен в их группу. Словом, надо прочертить границы. Как только ты говоришь «братство», ты противоречишь равенству, два понятия взаимно уничтожаются! Мы все время возвращаемся к одному и тому же: к границе. Не бывает человеческого общества без контура границ.
Папа сокрушенно вздохнул и подытожил:
— Человеку не следовало переходить на оседлый образ жизни, ему надо было остаться кочевником, тогда границ и не было бы.
— Нет, папа, между кочевыми народами столько же войн, сколько между оседлыми.
— Тогда откуда возникают войны?
— Причина конфликтов — это «мы»: «мы» одного сообщества против другого, если это «мы» отражает определенные признаки и оправдывает агрессию против людей с другими признаками.
— А ты-то что, никогда не произносишь слово «мы»?
— Произношу, но я не хочу говорить «мы» про неизвестно кого. Ты, папа, когда восклицаешь «мы», то думаешь о народе Ирака, когда я шепчу «мы», то думаю про мою семью. По-моему, я обязан многим своей семье, а не Ираку. Я признаю долги, но не хочу ошибиться с кредитором. Что мне дала моя страна? Трагедию прошлого, хаос настоящего и сомнительность будущего. Спасибо. Я понял, я ничего от нее не жду, ничем ей не обязан. Зато я обязан близким.
— Так ты теперь не иракец?
— Я пытаюсь не быть им.
— Узкое же у тебя представление о своих корнях!
— А у тебя было такое широкое, что оно тебя погубило.
— Словом, ты мечтаешь стать космополитом?
— Нет, я не мечтаю стать космополитом, я хочу, чтобы мир стал космополитичным. Я мечтаю о том, чтобы «мы», которое я однажды произнесу, означало сообщество умных людей, стремящихся к миру.
— Всемирное правительство?
— Тише, Макс идет!
Вернувшись, Макс направил свою машину в лес.
И тогда я стал бороться с инстинктивным страхом. Чернильная темнота делала деревья опасными, они были такими высокими, что я чувствовал себя ребенком из сказки. Фары сполохами освещали канавы, кусты, оттуда выскакивали звери с испуганными глазами. Снаружи несся вой, пронзительный стон.
Он остановился, и шины заскрипели о гравий.
Он просигналил.
Через несколько секунд перед нами возник дом. Владелец, только что включивший наружные фонари, виднелся силуэтом перед дверью.
— Привет, Шелькер, это Макс! — выкрикнул мой спутник.
Хозяин раскрыл объятия, друзья обнялись.
Макс представил меня доктору Шелькеру:
— Это
— Здравствуйте, Саад Саад. Можно мне называть вас просто Саад?
Оба рассмеялись. Я — нет, меня била дрожь.
Макс с сочувствием посмотрел на меня:
— Саад так утомил свои глаза во время путешествия, что должен их закрыть. Он падает от усталости.
Он был прав, я спал на ходу. Макс отвел меня в комнату, доктор Шелькер тем временем выкладывал на поднос еду, чтобы я мог подкрепиться.
— Если захотите, ради бога, ешьте в постели, — сказал он, принеся мне поднос. — Приятного отдыха.
Они оставили меня одного на втором этаже и сели выпивать на кухне. Хотя их голоса доносились ко мне наверх, они говорили так быстро, что я ничего не понимал. Впрочем, едва я выскреб последнюю крупицу еды из тарелки и поднес палец ко рту, как заснул.
С доктором Шелькером я познакомился только назавтра. Макс не стал меня будить и на рассвете отправился в обратный путь.
Я попросил врача простить мне давешнее отупение. Пожав плечами, он спросил:
— Вам наверное чай, а не кофе?
— Да, спасибо.
Я порадовался, что хозяин не заставляет меня — восточного человека — поглощать ту терпкую жидкость, от которой европейцы без ума. Вынужденный пить кофе во время итальянских скитаний, я так и не смог его полюбить, и только вежливость не позволяла мне выплюнуть его.
— Вы сильно сластите, кажется?
— Меня удивляет, насколько мало сластят свои напитки европейцы.
— К счастью! Они и так поглощают достаточно сахара с алкоголем и вином. Кстати, как вы себя чувствуете? Я спрашиваю вас как врач.
— Я никогда не задавался этим вопросом.
Он задумчиво улыбнулся:
— Давайте-ка выйдем.
Шелькер одолжил мне пальто, шарф, сапоги, и мы вышли за порог.
Окрестности совершенно не походили на то, что я видел — или, скорее, не видел — накануне. Вокруг дома, за низкой изгородью, окружающей его, уходили в бесконечность поля могил.
Мы вошли на ближайшую лужайку белых крестов. В целом все выглядело нарядно, симметрично, ухоженно, источало мощную гармонию. Да, здесь воистину, в соответствии с официальной формулой, мертвецы покоились с миром, я это отчетливо почувствовал. Порядок и размеренность утверждали равенство перед смертью. Никто из умерших не стоил дороже других на этом военном кладбище, никто не был на голову выше, сильнее, богаче, старше по званию.
— В этой местности, — объяснил Шелькер, — между тысяча девятьсот четырнадцатым и тысяча девятьсот восемнадцатым годом, во время Первой мировой войны, упало двадцать шесть миллионов снарядов. То есть шесть снарядов на один квадратный метр. Этот шквал железа и огня означал семьсот тысяч мертвых. И это не считая уничтоженных поселков, которые никогда не были отстроены, и неразорвавшихся снарядов, которые до сих пор находятся в земле. Большинство людей, похороненных здесь, были молоды, полны сил, и я невольно думаю сегодня, что именно поэтому трава так зелена, как будто растительный мир черпает энергию из сильных тел, лежащих внизу.