Ультрасовременный ребенок
Шрифт:
Тем, которых любила, люблю и всегда буду очень любить…
Несколько слов вместо предисловия, или Мой первый серьезный роман
Мне было только восемнадцать, а может, не было и их… И я, подобно Гаргантюа, пыталась проглотить весь мир, не в силах насытиться его нескончаемыми соблазнами, наслаждаясь буквально всем – от зеркальных капелек росы, в которых преломлялась чистота всех утренних надежд, до манящего к планете Маленького принца, развевающегося как флаг-шатер
Но… голубую мечту все чаще и чаще визажировали стаи продрогших серо-мышиных туч, а пролитую кем-то тушь подсвечивали светлячки мерцающих в ночи звезд… И это мерцание напоминало мне почему-то мерцание моей собственной, полной тайн и загадок, души, мерцание еще не обретшей своего истинного смысла, куда-то «бегущей по волнам» жизни, хоть я и топталась тогда еще только в дельте русла своей судьбы, не догадываясь о рукавах ее разветвления…
Это было удивительное время полета без крыльев, напоминающее цветы розового лотоса, раскрывающиеся на восходе солнца. Это было время встречи рассвета с журчащей ручейком, еще по-детски невинной душой. Это было время Надежды…
И вдруг в моей жизни появился Он… хотя раньше были только они.
Я училась на первом курсе медицинского института и мечтала стать детским врачом, несмотря на то что все мои знания о детях заключались тогда лишь в одной-единственной фразе, постоянно вдалбливаемой студентам на разных кафедрах педиатрического факультета, независимо от их профиля, авторитарно заявляющей, что ребенок – это «не взрослый в миниатюре»… Но кто, кто же он? Никто точно не знал, как, впрочем, не знаю и я до сих пор, ища всю свою жизнь этот ответ. А когда вдруг казалось – уже находила, он был неповторим, как мгновение жизни, исчезая из памяти вместе с мгновением, эфемерным, как вся наша жизнь.
Но тогда, но тогда…
У Него были глаза медового цвета. Во всяком случае, когда мне наконец удалось заглянуть в них, я увидела это. Не янтарного, а медового, хотя взгляд Его был совсем не медовым, а с каким-то привкусом горечи. И к нему невозможно было прилипнуть, даже чтобы поцеловаться зрачками. Нет, нет, нет, он не обещал никакого медового месяца со дня нашего знакомства, а был ускользающе-мимолетным, пролетевшим мимо меня, как счастье, которое я потом испытала, общаясь с Ним. Но все это было потом. А тогда, а тогда…
Я ощутила его полнейшее безразличие к моей собственной персоне, уже успевшей какими-то неведомыми мне, таинственными чарами притянуть к себе ему подобных, только более зрелых и опытных. И это заставило меня вновь обратить на себя его внимание посредством магии взглядов. Но на этот раз все оказалось напрасным. Он вообще больше не реагировал на меня, хотя я восторженно и шептала ему на ушко рождающиеся во мне слова:
Будешь кого-то с ума сводить Своими глазами медового цвета… Разве ты знаешь об этом, малыш, Разве ты знаешь про это?Но он совершенно не думал о будущем, погруженный только в себя, отгороженный от меня, как забором, своей отрешенностью – бегством от собственной жизни, себя самого и от этой больничной палаты, в которой, казалось, даже потолки и стены были перебинтованы
И тогда наконец я решилась… прижать нежное тельце к себе…
Ему было всего шесть-семь недель от роду. И все эти недели он лежал здесь, в больнице, никем не приласканный и никем не целованный, маленький зябнущий нежный комочек с продрогшим сердцем.
Я взяла его на руки, с трудом удержав, потому что он начал вдруг трепетать, словно лань, содрогаясь от собственных сердцебиений, превышающих скорость экспресса. Мне казалось, что он превратился весь в сердце. Оно, как оккупант, вытеснило в мгновение из него все другие органы и системы. Это было горящее сердце Данко.
Я боялась, что его безумный огонь просто спалит ребенка. А он трепетал… и дрожал как осиновый лист, хотя весь был укутан слоями пеленок, как закутан кочан капустными листьями.
Я взяла его на руки. Прижала к себе. А он, он… отшатнулся вдруг от меня, чуть не выпав из рук. Наши взгляды столкнулись, как фары двух летящих навстречу друг другу «мерседесов» с испорченными тормозами. Я едва удержалась сама, чтобы так же, как он, не отшатнуться… Он смотрел на меня, содрогаясь от… ужаса… содрогаясь от дикого ужаса, леденящего душу безумного ужаса, отвергая меня в своем негодовании… не скрывая свое крайнее изумление… Он не знал еще тайны магии наших рук, тайны прикосновений, человеческой нежности?! Он не знал, что такое Любовь… Он… боялся… боялся… Любви?!
– Коля, Коленька, – вырвалось вдруг у меня, когда кончилась пауза оцепенения.
– Да какой он там Коленька, – прошипела уборщица. – Он вообще в первый раз услыхал свое имя. Можно даже и Колька, ведь так будут звать его в детских домах и приютах. А нам некогда здесь называть всех по имени. Видишь же, сколько брошенных в нашей больнице. Нарожают и бросят. А нам отвечать да выращивать их… Поняла или нет?
– Но в истории его болезни написано, что родители живы, есть мама и папа.
– Да ты просто чудная какая-то, что ли. Если б не было мамы и папы, не было б и его. Хочешь стать педиатром, не зная даже самых обычных вещей. Я теперь понимаю, зачем вам, студентам, с «малолетства» придумали практику: чтобы с первого курса уже отбраковывать тех, кто вроде тебя, называющих Коленьками совершенно безродных и лишних детей.
– Лишних… лишних детей?! – Я забыла, кто я и где я.
Мой протест выплеснулся стихийно, как река в наводнение, выйдя из берегов, заливает собой всех и все без разбора.
Ее «лишних» настолько вывело меня из себя, что, следуя ее собственной терминологии, я тут же «отбраковала» из всего встреченного мной здесь обслуживающего персонала лишь только ее, заявив совершенно ошеломленной женщине что-то вроде того, что самой «лишней» в этом отделении больницы для грудничков, а особенно в палате для «брошенных» детей, является она сама. Хорошо еще, что в этом начинающемся состоянии аффекта, промчавшемся как мгновенный сквозняк, у меня хватило ума все высказать ей в иносказательной форме, как подсказывала моя вечно ноющая зубной болью деликатность… Но житейски умная уборщица-няня прекрасно увидела, что было на «блюдечке с золотой каемочкой». И, к своему собственному удивлению, как и к моему, прослезив свою душу до дна, неожиданно бросилась вдруг за новой, еще даже не стиранной, правда сочно уже проштампованной казенной больничной печатью, распашонкой для Коленьки, чтобы он наконец тоже понял, что, скорее всего, для него начинается новая жизнь.