Уляна
Шрифт:
— А может и впрямь она? — сказал Оксен.
— Ой, нет! — возразил Павлюк. — Это не то, дитя управляющих здорово. У них есть служанка, на что им Уляна? Все дворовые видят, как барин переменился. Дворовый Якоб, что-то уже пронюхал и смеется, как только увидит Уляну. Даже на мызе болтают, и я сам слышал, как управительша говорила цирюльнику, что барин теперь гораздо веселее, и верно ему приглянулась какая-нибудь баба в деревне, потому что ходит туда по ночам, чего прежде не бывало.
Старый Оксен слушал, бледнее, эти рассказы, теребил на себе свитку и страшно поводил глазами.
—
— Ну, не кричи, не кричи! — произнес сурово родной отец Оксена. — Стар я и сед, и знаю, что делаю. Я еще не потерял головы, чтобы бить и калечить бабу, коли я ничего не видал и не поймал ее… Баба отоврется складно, и нам надо верить ей, потому что это и лучше. Злой барин страшней волка. Видал я на свете побольше вашего, помню, как бывало… А хочешь ли правды? Если бы и так было, тебе, сынок, надо молчать и терпеть, не то беда будет. В ручку еще поцелуй женку, поклонись ей. Беда будет, говорю тебе!
— Беда будет? Мне? — сказал Гончар, сильно хмелея. — Нешто я боюсь? А что он мне сделает? Убить не убьет. Что он мне сделает?
— Ой, ой, какой ты смельчак, — ответил отец, — словно жид перед собакой на привязи. А как пришлось бы терпеть, как бы сказал, как я: надо сносить и терпеть.
Левко и Павлюк, уже хорошо подвыпившие, прервали его.
— Ой, батько, ты вкривь толкуешь! Что же это ты хочешь, чтобы мы кормили чужих, кукушкиных детей, сносили позор в доме? Нешто нельзя с этим справиться? Что из того, что он барин? Но ведь и я человек, и у меня руки такие же, как и у него, нешто нет зелья в лесу и огня в печи?
— Ой, это вы дурное говорите, — сказал опять старик. — Сохрани Господь, кто услышит.
Оксен соскочил со стула и схватил палку.
— Пойдемте в избу! — кричал он. — Я не выдержу. У меня руки чешутся ее отдуть, чтобы год лежала! Я ей этого не спущу!
Павлюк отозвался.
— Завтра, чтобы барин не узнал, скажем, что упала с лестницы. А Левко бормотал:
— Лучше я сам ее отколочу, потому что я отец, и мне барин за то ничего не сделает. Ты же, Оксен, коли спина у тебя не чешется, сам ее не трогай, потому что сам черт не устережет бабу; барин узнает, и будет худо.
Но Оксен не слушал и шел к дверям, а другие за ним. Только старик отец тянул его за рукав.
— Постой, Оксен, постой, потолкуем-ка еще. Не торопись, палка не убежит, и женка своего дождется. Отложи до завтра.
— Я не выдержу!
— Присядь-ка еще, вот тут, садись же. Пане арендатор, дайте-ка еще кварту на мой счет.
Оксен, при упоминании о кварте, вернулся и сел, и остальные также отошли от дверей.
— Не горячись, сынок, постой,
Левко перебил его.
— Да ведь она же мне родная дочь, а ее не жалею, что же тебе ее жалеть? Разве стоит она того, коли сама себя не жалеет?
— Да ведь и я не ее жалею, — сказал старик, — а родного сына. Что он ей даст, то ему отдадут сторицею; не тронь злой собаки и не дразни барина, коли хочешь быть здоров. Ты ему раз, он тебе сто; ты ему два, а он тебе тысячу. Станем теперь стеречь Уляну: черта съест, коли нас обманет. А по-моему… — Тут старик остановился и покачал головою. — Да что мне советовать, вы меня не послушаете.
В это время арендаторша подала водку, и началась церемония подчивания.
Налили рюмку, подчивающий дополнил ее, пожелав:
— Доброго здравия вам.
— И вам, батюшка. До вас.
И кланялись они друг другу и понемногу прихлебывали.
— До вас.
А Левко бормотал:
— Хотите, чтобы я вам сказал, может быть вы не помните. То же самое было и с моей, пока была она молода. Весь двор бегал за ней, и покою не было, так я одному кучеру, так спину исписал, а жену так отколотил, что после боялась своей тени и такая сделалась скромная, что ни на кого не смотрела даже.
— Ой, да ведь, — сказал старик, — одно дело с кучером, иное дело с барином. Ворона — не ястреб. Вы меня послушайте, видел я много, вот недалеко отсюда…
Павлюк прервал его:
— О, да ты, батюшка, рад все спустить, а кабы муж да не наказывал бы жены, так они бы нам волосы с головы повыдергивали. За что это станем мы чужих детей кормить? И что ему сделает барин за то, что он побьет жинку свою?
— Ну, ну, слушай только, слушай. Вот недалеко отсюда, с милю, около Олыки, знаете корчму на дороге, у деревни Сильной, где поп-то убился, ему еще памятник поставили у дороги?..
— Ara, y дороги… были мы там, как ехали с житом.
— Ну, так в этой деревне, давно уже, еще при отце моем, был барин; деревня эта была княжеская, Радзивиловская; но он отдавал ее там кому-то в аренду, и довольно того, что там был барин. И сошелся он с женой мужика, а мужик видел это. Что же ему было делать? Прибил жену. На другой день его в колодки и засадили на хлеб да на воду; побледнел он, словно хворал, просидев так четыре недели. Стали люди просить барина, выпустили его. Он, только что жена попалась ему на глаза, — опять к ней. Барин его опять на хлеб, да на воду, да и продержал так полгода. Ну, уж не знаю как там, только выпустили его потом. Дня через два вечером, глядь, а господский дом горит, а ветер был, загорелись и конюшни, да и хлева. Барин в слезы, руки ломает; а на другой день мужика опять в колодки. Наехало следствие, стали молодца пытать, расспрашивать, притащили попа, мучили его, пока, наконец, сам по доброй воле, не сознался. Пошел молодец в кандалы, а жена во двор. Ну, как же тебе кажется, Оксен: не лучше ли было терпеть и молчать? Ну, и что же делать, коли такая наша доля? Нешто ты первый, что ли? Или это у тебя одного?