Ум хорошо, а два лучше. Философия интеллекта
Шрифт:
Предуведомление
Идеализм, как правило, полагается навсегда похороненным. О нем обычно говорят применительно к прошлому философии. Мысли, убежденной в своей практической эффективности и актуальности, хочется быть столь объективной и социально релевантной, что она теряет из виду отнюдь не материальную природу головной работы. Парадокс этой ситуации в том, что философии приходится выступать против самоутвердительного и самоорганизующегося ума, плодом которого она как раз и является. Вместо того чтобы идентифицировать себя в качестве мыслительного конструкта, она посвящает свои усилия критике интеллекта, обвиняя его то в неустранимой антиномичности, то в неспособности изменить мир, то в несоответствии беспрерывному потоку жизни, то в порабощенности предрассудками и невнимании к очевидностям, то в нежелании признать главенство над собой бытия, то в тиражировании симулякров, то, как в нынешнем «новом реализме», в принципиальной неадекватности предмету концептуализации. Философия отчуждается тем самым от человека и выпадает из созданной им социокультуры, как если бы не была интегрированной в ней. Чем настойчивее философы открещиваются от идеализма, тем негативнее их антропологизм и тем более развиваемый ими дискурс тщится стать таким судом над социокультурой, вердикт которого мог бы втиснуть ее в неотменяемые нормативы, приостановить ее автодинамику. Такой расчет иллюзорен.
Как ни странно, философия, хоронящая идеализм, вторит ему в своем стремлении отмежеваться от человеческого ума. Абсолютизируя Дух, классический идеализм не был готов понять его в качестве достояния только человека – существа, как отпавшего от природы, так и принадлежащего ей телесно. Наш интеллект с этой точки
Задача моей книги – снять обычное для идеализма раздвоение ума на человеческий и сверхъестественный. Двойной ум, превосходящий самого себя, присущ каждому из нас. Сверхъестественность – наше неотъемлемое качество. Мы проецируем его вовне, потому что нам дано помыслить сразу и «я», и «не-я». Дух есть билатеральный интеллект, вступивший во внутренний диалог, в автокоммуникацию, чреватую созидательностью постольку, поскольку довлеет себе, освобождаясь от диктата внеположных нам обстоятельств. Продуктом духовного труда принято считать «высокую культуру» – искусство, религию, теоретизирующую науку. Креативный двойной ум, однако, достояние вовсе не одних избранников. Он находит себе приложение и в каждодневной жизни, пусть суженное. Он творит реальность, в которую погружен любой человек независимо от величины своего вклада в ее выстраивание и сохранение и которую поэтому целесообразно именовать «социокультурой». Искусственная среда, в которой мы пребываем, являет собой идейное преображение мировой материи, утрачивающей свои изначальные свойства и приобретающей новые – подобно глине, подвергаемой обжигу. Средства такого рода преображения, перевода субстанции в транссубстанциальное состояние суть технические изобретения – цивилизационная оснастка социокультуры. Назначение техники – открыть инобытие за данным нам бытием. Для нового идеализма важно не только проникнуть вовнутрь сознания, но и учесть его перформативную способность, его инкорпорируемость в материальную культуру и социальный обиход, в порожденную человеком иновселенную. Воплотившись в вещах и институциях, идеи перестают быть собой, исчерпывают энергию, которая делала их генераторами инобытийного порядка, превращающегося в рутину. Чтобы удостоверить свое происхождение из головы, социокультура должна обновлять идейное основание, быть изменяющейся, инобытийной и для себя. История логоцентрична. Она обнаруживает ранее не задействованные возможности интеллекта, но менее всего при этом она прокладывает путь к Граду Божию. Ее телеология в том, чтобы выявить все потенции ума и, израсходовав их, завершиться, окончательно определив, в чем состояла миссия человека на Земле. Новый идеализм финалистичен, коль скоро за инобытием, в котором нашла себе место социокультура, больше нечему быть. Мы находимся сейчас в том промежутке, который ранее посредничал между историей и утопией, а ныне означает обрыв первой и ирреальность второй.
Таковы вкратце некоторые предпосылки моей книги. Я благодарен Андрею Арьеву, Якову Гордину, Алексею Пурину и Илье Калинину, способствовавшим публикации ее частей в журналах «Звезда» и «Неприкосновенный запас». Илью Калинина я благодарю также за его готовность уже не в первый раз быть редактором сочиненных мною книг по философии. Всегдашнее спасибо Ирине Прохоровой, издательнице моих монографий, начиная с далекого теперь 1994 года. Ренате Лахманн помогла мне добрым советом, когда я обдумывал главу о лжи, а Станислав Савицкий побудил к написанию одного из фрагментов, вошедшего во вступление к книге. Я особенно признателен Надежде Григорьевой, моей конструктивной собеседнице на всем протяжении работы над «Философией интеллекта» и первой читательнице всех разделов этого текста.
Еще одного адресата благодарности нет в живых. Не будь я читателем прозы Андрея Битова и не веди я разговоры с ним, моя книга не была бы написана. Центральное в ней соображение о том, что наш ум силен в той степени, в какой он способен вообразить чужой рассудок и войти в кооперацию с ним, посетило меня, когда я слушал в 2007 году выступление Андрея в московском литературном кафе. Впервые я сформулировал это положение в очерке «Что такое интеллект», посвященном Андрею. Я приступил к составлению моей книги, когда Битов еще был жив, и завершаю ее теперь в память о нем.
0. Оглядываясь на эпоху, или Почему сейчас нужно думать о том, как мы думаем
Дано мне тело…
Прошлое рядом. Прежде чем рассуждать о том, в каком состоянии духа мы входим в новые двадцатые, я хочу заметить, что мне удалось застать остаток старых – столетней давности. Они еще давали о себе знать в послеблокадном Ленинграде, где прошло мое детство. Их сладковатый запах витал над керосиновой лавкой, расположившейся у Пяти углов. Их нетрезвый шум доносился из пока не закрытого пивного заведения в полуподвале на улице Рубинштейна. Бакалейная торговля на углу Чернышева переулка и Загородного проспекта называлась в народной молве «У Лютова» – по имени ее бывшего хозяина-нэпмана. За Лиговкой, на Обводном канале раскинулся гулкий и многолюдный Толкучий рынок – точь-в-точь тот же, что был запечатлен в «Столбцах» Николая Заболоцкого, появившихся в свет в 1929 году. В банях, что у Кузнечного рынка, у меня и у бабушки украли верхнюю одежду (у меня – беличью шубку, вывезенную из эвакуации, с Урала): жизнь разыгрывалась по сценариям, набросанным Михаилом Зощенко в его фельетонах о пореволюционном быте. Букинистические магазины ломились от книг, изданных в коротком промежутке между большевистским переворотом и набиравшим силу сталинизмом, – их владельцы сгинули в блокаду. Недобитые частники держали фотостудии, портняжничали и врачевали на дому (мне никогда не удастся избавиться от мучительного воспоминания детской поры о том, как конкурировавший с государственной медициной дантист нажимал ногой на педаль кустарной бормашины, сверло которой, с медлительной неохотой ввинчиваясь в мой зуб, причиняло нестерпимую боль). По Загородному время от времени проезжали выкрашенные в черный цвет погребальные дроги, за которыми шли возглавляемые духовым оркестром похоронные процессии, направлявшиеся на Волково кладбище. Вскоре траурные марши перестали доноситься с улиц, лежавших поблизости от моего дома. Горевать на народе запрещалось.
После расстрелов и посадок по Ленинградскому делу следы НЭПа в городской жизни были стерты. Как мне кажется, Сталин прибегал к террору, полагая среди прочего, что от неуступчиво-цепкого в России прошлого нельзя отвязаться никаким иным путем, кроме физического уничтожения его носителей. В известном смысле этот террор той же природы, что и казни старообрядцев, учинявшиеся в Московском царстве. То, что оказывалось преодоленным по ходу истории, имело в восточнославянском ареале тенденцию продолжать в автономном режиме свое существование наряду с нововведениями. Старое не желало здесь сходить на нет, становилось обособленной частью настоящего, потому что новое являлось местному населению в облике этнически чуждого ему – в варяжском, греческом (и в момент крещения Руси, и во время реформ патриарха Никона), татаро-монгольском, западноевропейском. Чуткий к национальной истории Сталин истребил перед войной большевистскую гвардию, подозревая, что никакие раскаяния бывших оппозиционеров не сделают их интегральной составляющей общества, нацеленного на тотальную мобилизацию своих членов. После войны та же жертвенная участь постигла осиротевшее ждановское окружение, которое как бы отошло в историю со скоропостижной смертью своего вожака. Не исключено, что ленинградское руководство и впрямь было не прочь предоставить жителям города, выдержавшего с невосполнимыми потерями вражескую осаду, скромные льготные права на самодеятельность, помимо начинаний вездесущего государства. Я помню открывшуюся в Ленинграде в январе 1949 года Всероссийскую оптовую ярмарку, которая послужила Сталину и его присным доводом для устройства судилища над ленинградской партийной верхушкой. Для взрослых, которые привели меня на ярмарку, на явившийся откуда ни возьмись почти свободный рынок, она была сенсацией. (Меня, надо сказать, поразили не торговые ряды, запомнился выстроенный поодаль от них цирк, по внутренним стенам которого, вопреки закону притяжения, гоняли лихие мотоциклисты, что нарушало мои представления о возможном и невозможном так же, наверно, как они были поколеблены у покупателей на «распродаже излишних товаров» – так официально именовалась задача ярмарки.)
Тот факт, что Никита Хрущев попытался восстановить в стране досталинистский порядок (впрочем, не отменив коллективизацию крестьянских хозяйств), означал, что даже Большой террор не смог уничтожить былое, которое в России всегда (и сейчас тоже) претендует быть синхронным с современностью. Ранней весной 1956 года меня пригласили на собрание комсомольского актива моей школы, на котором секретарь Фрунзенского райкома партии, только что вернувшийся из Москвы, подробнейшим образом изложил содержание секретного доклада Хрущева о Сталине. Крушение тирана не слишком удивило меня – уже сразу после смерти Сталина я слышал, как старшие передавали друг другу полушепотом весть о том, что его авторитет пошатнулся (к его портретам в чиновничьих кабинетах отныне полагалось, невиданное дело, добавлять изображение Ленина). Что меня действительно потрясло на собрании – наряд партийного функционера. На секретаре райкома был, трудно поверить, модный костюм! Этот человек был сродни нам, подросткам, взбивавшим кок и клеившим к башмакам резину из шин, чтобы подошвы были потолще. Так я понял, точнее, почуял, что мы на пороге новой эры. Сигналом, оповестившим о ее приближении, было желание людей, разных по своим социальным позициям, сообща выглядеть иначе, чем прежде. Еще до того, как она наступила, она обнаружила себя в виде пока пустых знаков, требовавших быть наполненными каким-то содержанием. О том, каким именно явится ее смысл, нельзя было догадаться по внешним предвестиям, сообщавшим, что она рядом. Этот смысл не вполне открылся и тогда, когда она пришла, будучи подвижно индивидуализованным во множестве вариантов и, соответственно, допускающим разноречивые толкования. Теперь она завершается, и пора говорить о том, в чем состояла ее инвариантная целеположенность.
Третья мировая. Период, начавшийся в 1960-х годах, стал симулякром до того протекавшей истории, истории вообще, которая принялась повторять себя и потеряла в этом самовоспроизведении свою перспективированность, волю к захвату будущего – свою сущность. Далеко не случайно, что формированию социокультуры последних десятилетий прошлого века и первых – нынешнего предшествовало сугубо формальное предупреждение о ней – шокировавшая публику небывалостью внешность, которую обрело молодое поколение, будь то советские стиляги или британские mods. Спустя не слишком много времени тело превратится из выставляющего свое экстравагантное облачение на всеобщее обозрение в предмет исследовательского интереса, который в философии Мишеля Фуко будет реабилитировать плоть и сведет репрессивные стратегии государства и общества к биополитике, а в учении Антонио Дамасио сделает сознание не более чем результатом сотрудничества церебрального аппарата с органами чувств (как если бы нам не было в высшей степени свойственно устремляться умом в сверхчувственную реальность). В эстетике Ролана Барта текст завлекает нас в себя тем, что выступает изоморфным эротическому телу. В социологии Жана Бодрийяра трансгрессивна не пытливая мысль, а соматика, обсценно выходящая за пределы наложенных на нее ограничений. Для истории, забывшей о будущем, тело с его присутствием здесь и сейчас оказалось главной эпохальной ценностью, отодвинувшей на задний план человека, строящего теории (их кризис – тема десятков книг и статей) и вынашивающего гипотезы в ожидании подтверждения своих догадок. По почину Жиля Делёза философия отказалась от проникновения в ноуменальную глубину явлений, довольствуясь рассмотрением их наружности, если и скрывающей в себе тайну, то лишь в своих «складках», «разрывах» и взаимодействиях со смежными поверхностями (ведь тело и внутри себя не ведает инаковости). Биодетерминизм завоевал психологию (впавшую в зависимость от физиологии мозга), культурологию (предназначив ей изучать, как от поколения к поколению передаются «мемы» – семантические аналоги генов) и социологию (вознамерившуюся представить общество продолжением выживания и конкуренции особей в естественной среде) [1] . Права животных – важная тема сегодняшних научных и парасциентистских дискуссий (не хочется думать, что защитники этих прав, в природе вовсе не соблюдаемых, – латентные каннибалы, желающие пополнить свой пищевой рацион существами, подобными людям). Бросив вызов интеллекту, тело не утратило той значимости для повседневной культуры, которую оно получило в середине ХХ столетия. Оно утверждает свою гегемонию в центрах фитнеса, в студиях татуировщиков, в порнографии, которой в изобилии снабжает нас интернет, в культе диет и в массовом помешательстве на биологически чистых продуктах питания. Дамы средних и более чем средних лет, размахивающие в теплый летний день лыжными палками, которые прокладывают им маршрут в бессмертие, не подозревают, что принадлежат к той же парадигме, что и юные девицы в мини-юбках, боготворившие когда-то супермодель Твигги.
1
О биодетерминизме я подробно писал в другом месте: Смирнов И. П. Кризис современности. М., 2010. С. 261–289.
Нигде, кроме войны, тело (экстатическое, маскирующееся, искалеченное, мертвое, вышедшее невредимым из переделки) не выступает в социокультуре такой реальностью, которая могла бы поглотить собой человека целиком и безраздельно (в спорте, в отличие от битв, оно не подвергается постоянному смертельному риску, позволяя хотя бы на время отвлечься от себя). В своих войнах наша эпоха, зачарованная плотью, выражает себя отчетливее всего. Попав в центр общего внимания и подчинившись установке на самосохранение во что бы то ни стало, на спасение, тело обратилось в побудительный фактор, радикально изменивший на рубеже ХХ и XXI веков характер воинских действий. На вступительной стадии этого процесса растрачивающие плоть вооруженные конфликты сдвинулись на периферию мира. Воздерживаясь от прямой конфронтации, угрожающей гибелью человечества, ядерные сверхдержавы перенесли противостояние на территорию третьих стран: США послали войска во Вьетнам, СССР вторгся в Афганистан. Уроком, извлеченным из поражения сверхдержав, уступивших в обеих кампаниях заведомо слабому противнику, стало избегание столкновений с партизанами и переход к асимметричным войнам, рассчитанным на полное подавление врага с воздуха перед началом наземных операций, как в случае изгнания коалицией стран во главе с США иракских войск из Кувейта в январе–феврале 1991 года. Та же стратегия, минимализующая потери в живой силе, претворила непосредственное противоборство антагонистов в войну их заместителей. Мировая война распалась на великое множество локальных конфликтов, дирижируемых извне (пусть то будут бои в Ливии, где армию маршала Халифы Хафтара наиболее активно поддержали Россия и Объединенные Арабские Эмираты, а на сторону правительства национального единства под руководством Фаиза Сараджа стала Турция). Перепорученная соперничающими государствами их репрезентантам война неразрывно связывается с интригой, манипулирующей третьим лицом, то есть преобразуется из продолжения политики иными средствами в политику войны. Отныне политика не предохраняет общество от материального урона на войне, а делает ставку на нее в расчете на то, что она не причинит социальному телу большого ущерба. Смешение политики с войной, уподобляющее первую второй, ведет к тому, что чужая территория может теперь захватываться без единого выстрела, как об этом свидетельствует отторжение Крыма от Украины. Война делается все более и более бестелесной благодаря замещению человека на поле сражений боевыми роботами и беспилотными летательными аппаратами и перемещению баталий в космос и cyberspace. В тех условиях, в которых сцену театра военных действий занимают автономные системы оружия, человеческому героизму не остается ничего иного, как быть актом самопожертвования, что сплошь и рядом демонстрируют исламистские террористы. Солдаты Саддама Хусейна, попытавшиеся во время вторжения США в Ирак в 2003 году убедить американский разведывательный робот в том, чтобы он взял их в плен (к чему тот не был подготовлен), – наглядный пример той разницы, которая возникла между старой и новой войнами.