Ум лисицы
Шрифт:
Сухоруков слушал ее так, как слушают во сне, когда не слышно слов, а понятен только смысл желаний того, пригрезившегося человека, с которым ты в той или иной ситуации общаешься во сне. Сейчас ситуация, в которую он попал, была, пожалуй, фантастическая и в некотором роде мистическая, если учесть видение того сияющего, искрящегося мира, из которого он вышел ошеломленным.
— Я на все буду согласна, — продолжала Жан, опять опустившись перед ним на корточки. — Ты можешь думать обо мне все, что угодно, я не обижусь… В своей жизни я перенесла такую обиду, что мне после этого все обиды кажутся детскими. Я не рисуюсь перед тобой. Это правда. Но ты подумай, что я тебе предлагаю! Я тебе предлагаю свободу действий и счастье, которым ты иногда, если захочешь, будешь делиться со мной. Но я и без этой дележки буду счастливой рядом с тобой. Я буду горда,
Он не знал, что ей сказать и как дальше вести себя с ней. Он понимал, что нечаянно вызвал в ней сильную любовь, которая вовсе не нужна ему. Она ошиблась, говоря, что ему нужна любовь женщины! Любовь, которой тщетно добивались миллиарды, миллионы, тысячи, сотни мертвых, истлевших, забытых живыми людьми мужчин; любовь, из-за прихотей которой стрелялись страстные юноши; любовь, из-за которой пролито столько крови и которая принесла столько страданий сонму отвергнутых, давалась ему в руки с такой удивительной покорностью, ему так легко всегда было заставить избранную женщину полюбить его, он настолько привык к своим легким победам, что и представить себе не мог, что кто-то другой или другие были отвергнуты женщиной, которая с поразительной легкостью отдавала ему свою любовь, что кто-то страдал и мучился, смирившись с участью несчастного. Он никогда бы не мог поверить в это. Ему казалось, что люди притворяются, придумывая себе страдания на почве неразделенной любви. Он, конечно, допускал, что любовь существует, и она выражается в том, что оба человека — он и она — любят или, во всяком случае, не могут жить друг без друга. Но он отчетливо понимал, что если один человек любит, а другой нет, то это не что иное, как простая ошибка. А если это ошибка, то ни о какой любви не может идти и речи. Надо как можно быстрее исправить ошибку, то есть вычеркнуть из памяти человека, которого не любишь, чтобы не вводить его в заблуждение, а себя не ввергать в ложь. И ничего не было проще для него поступать всегда именно так.
Да, конечно, Жанна Николаевна абсолютно права в том, что он не любит Катьку. Живет он с ней потому лишь, что она помогает ему или, во всяком случае, никогда не мешает. Слезы ее неприятны, но терпимы. Впрочем, она, кажется, тоже не любит его, если способна сбежать и сутками не объявляться, не рассказывая потом, где была, ночевала, что делала… Но он и не спрашивал никогда. Он ненавидел ее лишь в минуты, когда она уходила от него. А потом забывал о ней и жил, как будто ее и не было, спокойно занимаясь делами, которые были гораздо важнее ничтожных обид. Когда же она приходила, он встречал ее с радостью, зная, что жизнь его снова облегчится и ему не надо будет опять заботиться о приготовлении пищи.
Теперь же он был обескуражен, мучительно обдумывая ту программу, какая была заложена в его мозг. Во-первых, что-то дьявольское было в этом предложении, в этой сделке. Он с удивлением теперь думал, что дьявольщина эта началась сразу же, как только они поднялись с Жанной на второй этаж. Привидевшийся ему серый был, конечно же, дьяволом! Юное лицо, затмившее
— Жан, дорогая, — сказал он, обретя уверенность и зная, что ошибку надо срочно исправлять, пока не поздно. — Ты ошибаешься.
— Знаю, что я ошибаюсь, — ответила она. — Я иду на это сознательно.
— Ты ошибаешься гораздо глубже, чем думаешь. Ошибка твоя в главной посылке… Ты мне предлагаешь свободу?
— Абсолютную! Полную свободу. — Она опустилась вдруг на колени, сказав: — Видишь, я произрастаю перед тобой на коленях и клянусь, что ты будешь свободен.
— Щедрость твоя не знает границ, — сказал он, предвкушая свою победу над дьявольщиной, словно ему предстояло сейчас перечеркнуть лженаучное какое-то выступление. — Жанночка, милая, не произрастай! Встань, пожалуйста! — попросил он, беря ее под мышки и поднимая с пола. — Ты ошибаешься в главном. Ты не свободу хочешь мне дать, а кабалу… Или, как это сказать, закабалить хочешь. Вот представь, что я стал твоим мужем, хозяином этого дома, этой земли. Ты говоришь, освободишь меня от забот. Не-ет! Что ты! Наоборот. Первое, чем я займусь в новой жизни, которую ты мне предлагаешь, будет ремонт дома. Если я хозяин… Если я хозяин? — с прежним своим смехом сказал он, наливая наконец в рюмку теплый душистый коньяк. — Мне придется маяться, доставать, носиться по всяким базам, того нет, этого не будет никогда, придется доставать слева, рисковать репутацией, переплачивать, влезать в долги… Ну хорошо! Все это сделал, сумел как-то выкрутиться и с ремонтом, и с деньгами. Крыша не течет, венцы крепкие, дом что надо! Можно жить-поживать и добра наживать.
— Я понимаю, что ты хочешь сказать, — отчужденно произнесла Жанна Купреич, как бы выходя из игры.
— Нет, ты еще не понимаешь. Ведь после того, что я сделаю, я становлюсь истовым хозяином. У меня дорогостоящая бесценная собственность. Я завожу злую собаку, боюсь пожаров, боюсь, что нас рано или поздно обчистят, начинаю подозрительно поглядывать на прохожих, особенно на молодежь… Именно от подростков я буду ждать самой главной пакости, какую они рано или поздно…
— Хватит, — сказала Жанна Николаевна и поморщилась. — Если ты способен подчиниться вещам, если они могут завладеть твоим воображением, нам, конечно, не о чем говорить. Почему ты не налил мне коньяку? — оживленно спросила она, играя волнующейся улыбкой, которая ложится на заплаканное, некрасивое ее лицо. — Мы останемся друзьями, надеюсь?
Она поднимает хрустальную рюмочку, из какой когда-то пили ликеры и коньяки ее покойные родители, и, не чокаясь, пригубливает.
— Кажется, Лютер, — говорит она, хмуря лобик, вспоминая, вероятно, Садикова, который рассказывал ей, конечно, и о Лютере, — кажется, он сказал когда-то, что человек — это осел, запряженный или богом, или дьяволом… Так вот, Васенька, ты запряжен дьяволом. Он делает с тобой все, что захочет. Рядом с тобой и я-то сошла с ума. — И она смеется, щуря глаза, в которых уже копится тихое бешенство.
— Я бы сказал иначе… Мы с тобой распряженные ослы, выпущенные пастись на лужок. Ни богу, ни дьяволу справиться с нами не удалось. Так будет точнее. А насчет того, что мы с тобой останемся друзьями, я не сомневаюсь.
— Ну и хорошо! — говорит Жанна Купреич, словно только это теперь и волнует ее. — А почему ты не играешь в теннис?
— Если честно — некогда. За четыре года впервые в отпуске. Точнее, меня прогнали в отпуск, Антоновы затащили к себе на дачу. Вот так я и пришел к вам, то есть к тебе. А вообще-то у меня и без тенниса такие мячики в глазах скачут по вечерам! Что-то с глазами.
— Надо сходить к врачу.
— Надо. А у тебя симпатичные пейзажи… Кстати, что это за птичка?
— А-а! — отмахивается Жанна Купреич. — Это я хотела написать зяблика на цветущем орешнике. Ходила весной по лесу, ветерок гулял. Дубовые листья, как мыши, как живые играли с этим ветерком… А потом, смотрю, на веточке орешника поет зяблик. Но не получилось ничего.
— Не знаю, может быть, я сам психопат, пограничный житель, как говорит Садиков, поэтому, наверное, люблю живопись нормальных, талантливых, здоровых людей. Мне нравится.