Умереть и воскреснуть, или Последний и-чу
Шрифт:
– И что теперь с вами будет?
– Ушлют куда-нибудь в Шишковец, а может, наоборот, наградят и – с повышением – задвинут в Каменск. Кто ж их разберет?
Пустые дачи с заколоченными или распахнутыми настежь дверями; оставленные на полях подгнившие кочаны капусты; компостные кучи. Голые кривые стволы яблонь, переплетенные прутья малинника. Эта печальная картина нас не пугала. На дальних подступах к Кедрину мы столкнулись с конным патрулем и уже знали, что город не вымер.
Кедрин был словно в осаде, но жители его никуда не делись, все были там, в пределах
В Кедрин согнали и домашнюю скотину. Она непременно сдохла бы с голоду, и «отцы города» приняли мудрое решение – резать. Убили тем самый двух зайцев: и горожан с беженцами будет чем кормить первое время (продовольствие ведь доставляют только аэропланами), и добро не пропадет. А потом крестьянам обязательно заплатят. Бумажными, само собой, – не золотом же… И чем выше будет в стране инфляция, тем городу лучше.
Наше возвращение в Кедрин вряд ли можно было назвать триумфальным. На санитарном кордоне отряд встретили автоматчики, одетые в оранжевые костюмы химзащиты. Действовали они столь решительно, что мне даже показалось: вот-вот пустят нас в расход, чтоб не возиться с такой заразой. На самом деле за время осадного положения карантинщики насмотрелись всякого, а человечьим сердцам свойственно быстро ожесточаться. Но убивать нас они вовсе не собирались.
Из-за карантина по черной сибирке нас продержали в «отстойнике» тридцать один день. Эта гнусная болезнь, которая трижды за столетие вылезает из солончаковых пустынь Северной Парфии и лишь по недоразумению получила название нашей страны, в былые времена выкашивала каждого третьего. От нее распухают в поросячьи рыла и чернеют лица, а потом сгнившие куски плоти начинают отваливаться, обнажая кость. Но человек до самого конца чувствует лишь слабое недомогание и со слезами восторга вдыхает удивительный, сладостный аромат собственного тления.
В «отстойнике» нас переодели в дурацкие белые балахоны – дань старинному обычаю, расселили в два барака (офицеры и унтеры отдельно, рядовые отдельно), так что нас оказалось четверо, включая Зайченко. Штандарт у него, понятное дело, отобрали и вместе с нашим обмундированием, амуницией и оружием сожгли в огромном костре.
Хорошо хоть родным сообщили, что мы живы и здоровы. Потом раз в неделю нам приносили письма из дому. От нас же записки не брали. По идее могли бы установить в бараке телефон, да вот не стали – не уважили. Знать, не достойны.
Кормили нас скудно, но, судя по всему, теми же продуктами, что ели сами. Каша, пустые щи, морковный чай, снова каша. Делать было совершенно нечего, и, если бы охрана не смилостивилась и не выдала нам колоду карт, мы, наверное, чокнулись бы от тоски и печали.
Играли в основном в преферанс и бридж. Зайченко пришлось на ходу осваивать правила, но голова у него варила отлично, насобачился – еще как. Играли на грядущие премии за уничтожение вервольфа. Обещано городским головой было ни много ни мало по тысяче червонцев офицерам и по пятьсот – рядовым.
Компания картежников подобралась славная: штабс-капитан оказался матерым окопным – вернее, блиндажным – игроком; инспектор, как выяснилось, в течение двадцати лет один вечер в неделю обязательно проводил за ломберным столом; у меня была профессиональная память, логический ум и инстинкт охотника; ну а фельдфебель все схватывал на лету – таких на фук не возьмешь. Так что рубка шла славная, и никому никого раздеть не удалось.
Наконец двери «отстойника» открылись.
– Живой, сынок… – были первые слова отца, ожидавшего меня у дверей префектуры.
Мне он неожиданно показался обессиленным, постаревшим. Вроде бы и седины на висках прибавилось, и волосы на макушке поредели.
– Вот ты и стал взрослым, сынок, – прижав меня к груди, пробормотал отец. – С боевым крещением тебя.
На миг я снова почувствовал себя маленьким мальчиком, которого несет на руках любимый папа, – беспомощным и абсолютно счастливым.
– Что у вас случилось? – без долгих церемоний спросил я, когда он выпустил меня из объятий.
Отец пристально посмотрел на меня, спросил глазами: а нужна ли тебе еще и эта ноша, сынок? Потом его усталое лицо разом переменилось – в глазах зажглись привычные огоньки. Вот тут я понял, чего мне в нем не хватало.
– Ничего срочного. Долговременные пакости. После поговорим. Неспеша. А пока – домой. Мама наша тебя ждет не дождется.
Но прежде чем попасть домой, мы побывали в Городской Думе. Парадные мероприятия пройдут там завтра. А сегодня инспектор, штабс-капитан и я приехали туда не за наградами. Мы дружно навалились на городское начальство, заставили вызвать всех до единого радистов и допросили их с дристрастием. Те в один голос клялись, что двадцать восьмого сентября наш отряд на связь не выходил.
Городской радист отстучал нам тогда всего четыре фразы:
– И мор, и глад – все божья благодать. С кровью в мир вошли – с кровью и уйдем. Когда мертвецы переговариваются, земля хохочет. Твой же денщик тебе кишки намотает.
Последняя была адресована сидевшему на ключе поручику Белобородову, который вскоре погиб – действительно от руки собственного денщика. Получается, с нами говорил или Оракул, или сам вервольф, у которого рации не было.
– Не там ищете, господа, – заметил отец, наблюдавший за допросом.
И все же я особенным образом проверил двоих связистов, дежуривших в день последнего нашего радиосеанса. У и-чу имеется верный способ выяснить, говорят ли тебе правду. И ведь на самом деле не врали парни. Чудеса, да и только…
– Пора, – начиная терять терпение, произнес отец.
Мы попрощались с Бобровым и Перышкиным и рванули на моторе домой. Прокатились с ветерком, да так, что на одном из поворотов едва не опрокинулись. Вот было бы обидно! И вся история страны пошла бы тогда со-овсем по-другому…