Умереть и воскреснуть, или Последний и-чу
Шрифт:
– Входи.
Родители сидели на постели, укрытые одеялом до пояса. На матери была ночная рубашка, отец спал без одежды. Его мускулистый, в шрамах, торс кое-где покрывали черные с проседью волосы.
Огромная резная кровать из мореного дуба (фамильная – предмет семейной гордости) была для меня в детстве центром вселенной, да и позже вызывала во мне трепет. Она высилась в спальне этаким мавзолеем, и казалось, рядом с ней я становлюсь ниже ростом.
Отец протянул мне черную пластмассовую трубку. У нас был старинный, много на
– Я слу… слушаю. – Голос мой снова сорвался. Стыд какой!
– Здравствуйте, Игорь Федорович. Извините за беспокойство. С вами говорит инспектор криминальной полиции Бобров. Не могли бы вы подъехать к нам в префектуру? Мотор через пять минут будет ждать у дверей. – Тон вежливый, но непреклонный.
– Что случилось, инспектор? – Я наконец взял себя в руки.
Треть минуты из трубки доносились только шорохи.
– Несчастье, Игорь Федорович, – произнес Бобров изменившимся голосом. – Большое несчастье… На месте узнаете. – И повесил трубку.
Я посмотрел на отца. Он покачал головой, вздохнул тяжко:
– Что ж ты, сынок…
На меня будто гранитную плиту положили. Я не стал его расспрашивать. Только хуже будет. Сам все узнаю. Сам справлюсь. Хватит с меня! Надежд не оправдываю, честь семьи то и дело роняю, а теперь вот и того хуже…
Я быстро оделся и умылся. Машина действительно ждала меня у парадного крыльца. Знаменитый черный «воронок» с решетками на окнах – бронированный «пээр», собранный из индеанских деталей на заводе имени Павла Рамзина. Распахнутая настежь дверца не делала его гостеприимнее.
Мать, наспех одетая и причесанная, провожала меня, стоя в дверях дома. Она помахала мне рукой, и я вдруг подумал: уж не прощаемся ли навсегда? Нет, вздор. Иначе отец не остался бы в комнате.
Отродясь я не ездил на полицейском моторе. Черные сиденья в кабине «пээра» оказались мягкие – вопреки моим ожиданиям. В кабине нас было трое: мрачный водитель, в кожаной тужурке и таких же галифе, молодой белобрысый опер, в клетчатом пиджаке и картузе, улыбчивый, но отнюдь не добрый, и ваш покорный слуга, напуганный и бледный.
Водитель мягко тронул с места, и «пээр» стремглав понесся по нашей узкой, извилистой улице, спеша поскорее вырваться на широкий и прямой как стрела проспект Демидова.
Вересковая улица да и весь квартал Желтый Бор, где вместе с полутора тысячами обычных мещан жили два десятка семейств и-чу, вызывали у городского начальства острое желание сделать ноги. Начальникам здесь становилось душно. Нам тоже не хватало воздуха на забитых машинами центральных площадях и проездах, не говоря уж о невыносимо пахнущих пылью коридорах и кабинетах чиновных учреждений.
– Да ты не боись – разберемся, – сказал опер и поправил пиджак, оттопырившийся на груди, – под мышкой у него висела кобура с безотказным наганом.
Короткие сапоги его были как будто чем-то испачканы – временами он непроизвольно начинал тереть нога о ногу. Спохватывался, прекращал, но хватало его ненадолго. Всю дорогу он с любопытством поглядывал на меня. У него был неприятный взгляд. Опер предвкушал удовольствие. Давняя жажда отплатить и-чу скоро будет утолена.
Машина миновала аляповатое здание Центрального телеграфа, впереди показались колонны и атланты Торгово-промышленного банка. Сейчас въедем в центр. Молчаливый водитель впервые открыл рот и процедил сквозь зубы:
– Им что чудище убить, что девочку – один черт…
Это он об и-чу говорил. У меня язык присох к гортани. Я вдруг понял, что есть люди, которых никогда ни в чем не убедишь. И что люди эти сплошь и рядом могут получить над тобой власть, по крайней мере обязательно попытаются. И тогда тебя не спасут ни железная логика со здравым смыслом, ни христианские заповеди, ни освященная веками мораль Домостроя. Нам нельзя оказаться слабее, нас тут же растопчут. Желающих найдется предостаточно – можно не сомневаться.
– Думай что говоришь! – буркнул опер. – Где и с кем… – И тут я понял еще одну важную вещь: он отнюдь не порицал водителя и скорее всего был согласен с ним.
При этом опер на меня не смотрел – отвернулся, будто что-то важное в окне высматривал. Боялся, что загляну ему в глаза. И я впервые порадовался, что нас, и-чу, боятся. Эта радость помогла мне превозмочь злость и тревогу, и я был почти спокоен и готов ко всему, когда «пээр» затормозил у ворот префектуры.
Опер привел меня в кабинет и передал с рук на руки. Инспектор Бобров радушно предложил мне сесть и распорядился, чтобы принесли кофе со сливками и булочки.
– На пустое брюхо мы с вами ни черта не наработаем. Давайте подождем немного, – произнес, приятно грассируя, и надолго замолк.
Он был больше похож на купца первой гильдии, чем на служилого человека. Круглолицый, лысеющий, с рыжеватыми бакенбардами, пушистыми бровями и усами, в чуть потертом черном сюртуке с клетчатым галстуком (булавка с жемчужиной) и серых брюках. Но когда я присмотрелся как следует, его маленькие, глубоко запрятанные в череп глазки показались мне хорошо замаскированными электронными приборами, с помощью которых любого подозреваемого можно вывести на чистую воду.
На стене висел портрет Рамзина; великий государственный муж взирал на меня с сочувствием. В дальнем углу кабинета я обнаружил пыльного стенографиста в очках. Он склонился над маленьким столиком и то и дело встряхивал головой, стараясь не задремать.
Бобров сидел за письменным столом с богатым письменным прибором из бронзы и малахита и в ожидании секретарши точил карандаш ножичком с перламутровой ручкой. Порой он бросал на меня короткие испытующие взгляды и этим был похож на опера. «Все они одним миром мазаны, хоть повадки и разные, – с неприязнью подумал я. – Крысы…»