Умрем, как жили
Шрифт:
Один из адресов отпадал, ибо в мартовские оттепели добираться туда — дело рискованное: можно неделю лететь и три не вылететь обратно. Саянские леспромхозы сейчас начисто отрезаны туманами. На Север… Ну, Север есть Север, там вообще загадывать нельзя.
И, слушая все эти одинаково убедительные рассуждения, я как-то удивительно реально ощутил масштабность края, разметавшегося от Ледовитого океана с его загадочным Таймыром до уходящей на горный юг не менее загадочной Хакасией.
После долгой дискуссии остановились на двух адресах, по которым я так и не поехал. Вечером, заглянув в мастерскую местного художника, я услышал адрес третий — некий
Седой хакас Иван Иванов, председатель местного отделения Союза художников, с непостижимым лукавством в узких раскосых глазах, прихлебывая водку, будто холодную водицу в знойный день, уговаривал:
— Не надо туда, не надо сюда… Надо на Ману, однако, ехать. Нет другой реки, чем Мана. Хариус есть, медведь есть, глухарь — как в Красноярске на вокзале: сесть некуда… Мой родина там, однако. Дом есть. Много русских есть…
Его речь, смуглое скуластое лицо никак не вязались в моем сознании с богемной обстановкой мастерской — пышными женскими торсами, бюстами мужественных, думающих свои гипсовые думы мореходов, лицами, национальную принадлежность которых определить было просто невозможно.
Хозяин мастерской — молодой стеснительный парень. Без конца появлялись какие-то люди, здоровавшиеся, говорившие несколько ничего не значащих слов, выпивавшие рюмку водки и исчезавшие в метельной вечерней мгле за жидкой дверью мастерской.
— Плохо — водку не пьешь, — продолжал свою медленную речь Иван Иванов. — Водку не пьешь — зверя бить не можешь. А в наших местах без охоты жизни нет.
— Ничего, Иван Иванович, — не зная отчества, я почему-то решил сделать из него полного кавалера имени Иван, — бью и без водки.
Хакас улыбнулся. И я вдруг увидел за лукавинкой его глаз еще и ум, мудрость житейскую и доброту, граничащую с самоотречением.
— Васютка, — так он называл молодого хозяина мастерской, — завтра, однако, собирается в Урван. Если «газик» достанешь — большое удовольствие от дороги получишь. Спешить, однако, надо. Солнце теплое. Вода вверх льда пойдет. Только «газик», однако, и проедет.
— «Газик» будет, — пообещал я, то ли чтобы не обидеть так уговаривавшего старого хакаса, то ли подогретый сухим вином, от которого море кажется если не по колено, как от водки, то, во всяком случае, мелеет по пояс.
Вернувшись в номер, позвонил знакомому секретарю крайкома комсомола, и тот, чертыхаясь спросонья, согласился завтра к десяти утра подать свой «газик», который «ему нужен будет позарез, но он как-нибудь обойдется».
В десять машины, конечно, не было. После некоторых телефонных уточнений выехали в половине двенадцатого.
В городе стояла почти весенняя грязь. Снег просел, а по разъезжей части колеса несущихся машин разбрасывали веера воды. И я вспомнил старого хакаса, предсказывавшего тепло. Снег сверкал лишь на вершинах высоких сопок, пока голых и далеких от дороги. Потом сопки, будто солдаты в сторожевом оцеплении, сомкнулись вокруг дороги. Да и сама дорога преобразилась. Асфальт сменился снежным накатом, под которым нет-нет да и проглядывали вековые рытвины. Тогда «газик» кидало вверх и поперек дороги, и водитель, опытный пожилой шофер, с нескрываемой радостью вырвавшийся из городской суеты в дальнюю оказию, начинал судорожно, по-мальчишески крутить баранку, и «газик», закончив очередной фантастический танец по снеговику, вновь попадал в набитую колею и, визжа, полз с переката на перекат. Потом тягуны стали круче, и мы с Васюткой подбрасывали свои скромные человеческие силы в общий котел полусотни лошадиных сил газикового мотора, подталкивая буксующую машину.
Тайга, которую называют вековой в отличие от северной, мертвая и пышная, вставала прямо у колеса без единого признака жизни — ни человека, ни птицы, ни звериного следа.
Васютку не очень тревожили мелкие дорожные неувязки, будто он ждал чего-то худшего. Так оно и случилось. После брошенной с пустыми глазницами окон деревеньки мы почти вброд, по колеса в надледной воде, с трудом пересекли реку. Только теперь он вздохнул с облегчением:
— Пронесло! Если на Якимовскую горку заберемся — считайте, прибыли.
На Якимовскую горку забрались играючи — во второй половине дня ее склон уже не был под солнечным светом, озяб, и прореженный снеговой след смерзся мелкими колючими комками. «Газик», оглушающе шурша резиной, без заминки взлетел наверх. Правда, водитель для верности высадил нас внизу. Когда я, задыхаясь, вслед за легко идущим Васюткой поднялся на горку, тот стоял на краю скального обрыва между двух высоких кедров.
— Мана, — тихо сказал Васютка, не дожидаясь моего вопроса, что это за река, так вертляво, словно подмосковная Клязьма, юлит по безграничному простору тайги. — Это она отсюда такая малая, а внизу — река… — нараспев, как старый хакас, произнес Васютка. — Сколько езжу, всегда неохотно ухожу с этого места. Отсюда как бы вечность просматривается.
Присмотревшись, я смог прикинуть ширину белой глади речных изгибов в масштабе к кедрам, показавшимся сразу новогодними пластмассовыми елочками.
— А вот и хозяин, — сказал Васютка, поведя одними глазами в сторону соседнего кедра.
Задрав голову, я ошалел: почти прямо над нами сидел глухарь. Тяжелый черный петух, вытянув шею, напряженно, неестественно, как плохо сделанное чучело, смотрел на нас мигающим глазом под кровавой скобой щегольской брови.
Я бил глухарей на току и с подъезда, но так, рядом, средь белого солнечного дня, мне никогда не доводилось видеть эту самую древнюю птицу Земли. Когда мы тихо двинулись к «газику», стараясь не спугнуть глухаря, он лишь несколько раз нервно переступил по корявому суку мохнатыми лапами и вновь замер.
Дорога завиляла мелко и усыпляюще, я и задремал.
Очнулся от толчка — Васютка показывал вперед:
— Приехали. Урван.
Деревня оказалась по-сибирски просторной — то ли жердевые, почти условные заборы, подчеркивали это ощущение широты, то ли необъятные огороды — от добротных грузных домов с резными наличниками до кургузых, у самой реки, будто игрушечных, бань, подобно грибам-боровикам, торчащим своими крышами из наметенных за зиму сугробов.
— Поезжай до конца улицы, а потом направо, к крайнему дому, — сказал Васютка шоферу и, нагнувшись ко мне, спросил:
— Возражать не будете, если остановимся у одной вдовы? Молодая одинокая женщина. Правда, сидела в лагере, но срок свой отбыла, — поспешно пояснил он, как бы опасаясь, что я могу не согласиться.
Хозяйки на месте не оказалось, но Васютка, как свой человек, нашарил под половицей ключ.
Дом изнутри оказался прибранным с тщательностью хирургической операционной. Все — и мебель, и дешевенькие ситцевые шторки, и полог, отделявший кухню от горница, и сама горница с десятком вязанных из дешевой цветной нитки салфеточек — говорило о том, что здесь живет добрая хозяйка. В углу стоял несоразмерный помещению бюст женщины неопределенного возраста с многострадальным лицом.