Уникум Потеряева
Шрифт:
— Х-хехх… Бывает. Сам-то ты как?..
— Прямо с ума сойти. Разве к Рататую наведаться: он все ворье контролирует. Я звонил домой, сказали — спит еще. Но с охранником перемолвился — так он меня на смех поднял. Музей, мо, народное достояние — кто же из наших на него руку поднимет? Для нас, мо, власть, культура, история — тоже слова непростые, мы общественым мнением тоже дорожим… Так что ищите, мо, среди залетных, бродяг, алкашей отпетых, кому уж совсем все до балды. В-общем, мнение такое: пьянь беспросветная. Залез по дури, схватил, что под руку попалось, и — аля-улю! Очнулся, заховал все, или утопил, сидит теперь, трясется… Ну как нам на него выйти, скажите? Если он такой неконкретный. Нет, это висяк.
— Может быть, может быть… Но вот что объясни, милок: ведь тут и сигнализация была! С ней-то как быть? Ее недавно меняли, мне Зойка хвасталась!
— Всему можно найти объяснение, — Вася почесал затылок. — Мало ли что… В-общем, разговор наш тоже неконкретный: сейчас что угодно можно предположить. Сигнализация… ну что сигнализация? Ведь и
— Ничего, потерпишь, — хмыкнул Урябьев.
Вася покинул крыльцо, свернул за угол, — улетел по своим делам. А отставной майор отправился в музейный зал, профессионально фиксируя обстановку.
Там шла ревизия: Зоя с заведующим отделом культуры сверяли наличие экспонатов. Тут еще много было бумажной работы: опись, акт…
— Портрет Вани Охлобыстина, повторившего подвиг Павлика Морозова, его биография и описание геройского поступка, — зачитывала Урябьева по каталогу.
— Да… номер… номер сорок третий… есть!
Толстый палец завотделом ткнул в старательно выписанное неведомым художником лицо крулолицего мальчика с горящим взглядом, галстуком на шее. «Э… — подумал старый оперативник. — Пустозвоны…».
Никогда Ваня Охлобыстин не был пионером, и не совершал подвига Павлика Морозова. Это Федор Иваныч знал точно: он много раз бывал в той деревне, и от верных людей знал всю подноготную кровавой истории.
Это было в декабре 1936 года, как раз после принятия Сталинской Конституции. Отец с матерью уехали празновать Николин день в другую деревню, а двенадцатилетнего Ваньку оставили дома одного: хозяйничать, смотреть за скотиной. Он с утра бегал с ребятами, вернулся к обеду, смотрит — изба отперта, следы к крыльцу, на крыльце. Ваня смело (бояться он еще не умел) зашел в дом, увидал открытый голбец, шумнул: «Э, кто тамока озорует? Ну-ко вылезай!» Вылез дядька Тимоха в заплатанном зипуне, с мешком картошки. Мамкин брат — как раз из деревни, куда уехали мать с отцом. «Я, Ваня, — сказал он, — у тятьки с мамкой спросился. Они наказали: ступай, мо, возьми. Прибежал — а тебя и след простыл. Да-ко, думаю, нагребу пока…». «Ну дак бери! — отозвался шустрый пацан. — Раз велели. — И тут же заметил ехидно: — Как ты так живешь, дядя Тимоша? Ищо Рождество не настало, а ты уж картошку займовать побежал. Свою надо было ростить». Тот потемнел лицом, однако ничего не ответил: вылез, закрыл голбец, и пошел из избы, волоча мешок. Закрылась дверь; немного погодя мальчик услыхал какое-то шебуршанье из сеней. Выглянул — дядька Тиимоха выгребал зерно из сусека и ссыпал в другой мешок. «Ну-ко перестань! — крикнул парнишка. — Иди давай! При тятьке с мамкой приходи! Убирайсь!» — «Умолкнешь ли ты, гаденыш! — отвечал дядька, распрямляясь. — Запади, сморчок!» Он взмахнул рукою, и острым топором ударил Ваню по голове. Потом рубанул еще раз — для верности — и потащил тело в огород. Там закидал его снегом, вернулся в избу. В те времена главным показателем справного хозяйства были в сельской местности две вещи: самовар и швейная машина. У Охлобыстиных имелось и то, и другое; убийца выбрал машину; запихал ее в мешок, и покинул избу родной сестры.
Вернулись под вечер тятька с мамкою: что такое?! Изба отворена, выстыла, в сенях кровь, валяется топор… Тело нашли быстро: Тимоха закидывал его наспех, еще теплым, снег подтаял. Вызвали участкового, тот нарядил гонца в Малое Вицыно… Тут уж нагрянула орда: начальник милиции, следователь, оперативники, прокурор. Для тихого, очень спокойного в криминальном отношении района это было, конечно, выдающееся злодеяние.
Преступление раскрыли быстро, особенно даже не напрягаясь, — да убийца и не пытался скрыться, замести следы: куда ему было скрываться? В лес? Замерзнешь там ночью в сугробах со своими мешками. Илм пустят по свежему следу злых собак, и те разметают на клочья. Нет, уж лучше уйти старым путем, — авось пронесет! И он, горбясь под тяжестью награбленного добра, потопал в свою деревню, в худую избенку; картошку спустил в голбец, зерно ссыпал в корчагу, а машинку спрятал в углу на повитях, прикрыв барахлом… Его видели, конечно, многие, один мужик даже подвез на санях. Ночью Тимоху взяли, и отправили в райцентр, по месту следствия и суда.
Не подлежит сомнению, что дядя Тимоха являл собою тот тип ярого злодея (с личностными отклонениями, чертами, особенностями), который выплескивает из своей кипящей массы деревня, — не только русская, зачем грешить? И даже не в деревне тут дело, если копать глубже… Человек не любит работать, — но хочет жить не хуже того, кто работает хорошо. Зависть и злоба — отнюдь не лучшие качества, — а если позволить им еще и развиваться, поставив в обстоятельства, когда закон или не действует, или даже поощряет злодейство? Когда бесконтрольная власть возвышает негодяя до такой степени, что дает почувствовать великую сладость: распоряжение жизнью и смертью.
В коллективизацию лодырь и бедняк Тимоха полностью изведал все соблазны властных полномочий: ему дали маузер, красную повязку на зипун, — с ними он ходил по дворам ненавистных ему людей, распоряжаясь судьбами. Ему не так важно было отобрать барахло, сколько — показать, что его все должны бояться, и печальной будет судьба того, кто не подчинится хоть единому жесту.
Даже во времена общественных неистовств есть мера жестокости: ее нельзя перейти, она оберегает высших злодеев от страха возмездия. Но понимают это далеко не все. Не понимал и Тимоха. Иначе — зачем ему было убивать при конвоировании в район раскулаченного мужика, его взрослого сына, и старуху — мать одного и бабушку другого? Он их привез мертвыми в Малое Вицыно, и никак не мог объяснить: как такое получилось? Пытаться бежать они не могли: их бросили сани со связанными руками. Обычно кулаков высылали и отправляли в дальние места без особенных церемоний, хватко и оперативно, не докучая властям; однако тут углядывался особый случай, связанный с активным сопротивлением: мужик с сыном ввязались в драку с милиционерами и бедняцким активом, а бабка стукнула скалкою по голове шустрящего в избе комсомольца. Словом, был чистый террор, покушение, контрреволюция. И отправили их в Малое Вицыно под конвоем усердного Тимохи с его верным другом наганом. А он по дороге всех застрелил. Он объяснял необычайную свою ретивость вспышкою классовой ненависти, и вполне надеялся, что все сойдет — лучше не надо; однако его все-таки притянули за шкирку: три трупа, один — бедной старухи! — на такое зверство все-таки полагалось реагировать даже зачерствевшим в своем жестоком деле чекистам; Тимоха исчез на два года. Явившись в деревню снова, важно объяснял, что все это время трудился «по секретным делам», и пытался взять прежний тон: шнырять, пугать, выявлять, — однако успех был уже не тот: другие люди стали начальством, его активность была им ни к чему. Хвалиться своей бедностью — такое тоже уже не проходило: работай в колхозе! Там, конечно, не забогатеешь, но можешь сделаться передовиком — а это тоже дорога в начальство! Такой насмешки судьбы Тимоха уже не мог снести: он захирел, оборвался, стал побираться и воровать. Но убийца сидел в нем — и вырвался на свободу, когда потребовалось заставить молчать племянника.
Вроде бы, тут и все: случай, как ни страшно говорить, заурядный в полицейской и судебной практике, — им несть числа со времени существования человеческого рода; ан нет! Вмешалась высокая политика, и делу был дан другой ход.
Его вдруг затребовало, и приняло к производству НКВД. Мелькнуло в местной газетке: в деревне Потьме подкулачник-троцкист убил из классовой ненависти школьника-пионера. Потом — большая уже заметка, с жирным заголовком: «Чудовищное преступление троцкистов». Наехала областная пресса, те вообще уже расстарались вовсю: мальчик, мо, был нашим, здешним Павликом Морозовым: пионер и отличник, он ударно работал в колхозе, помогая государству. Узнав о вредительской деятельности своего дяди, он предложил ему немедленно явиться в органы и признаться в своих гадских злодеяниях. На что оголтелая контра среагировала типичным для троцкистов способом. Пошли в газетах письма, отклики, резолюции собраний: смерть вражине, высшую меру извергу-диверсанту! В родной Ваниной Потьме газетки эти читали, кивали согласно: ничего иного, кроме смерти, Тимоха, понятно, не заслуживал. Неясно лишь было: почему вдруг Ванька оказался пионером и активистом? Они там в деревне только слыхали, что где-то есть такие: где-то, мо, в городе, или в больших селах, а чем они занимаются — это мало кто себе представлял. Юный их земляк вообще ни в одной школе не учился: отбегал год в недальнее сельцо, где грамотный мужик учил в своей избе письму и счету, а потом отец сказал: хватит. Не напасешься лаптей на эту учебу! Да еще и учителю надо платить — где деньги-те? В крестьянском деле от лишней грамоты один вред. В своем хозяйстве, и в работе на колхоз он тоже помогал — ну, так ведь и все ребята помогали: в деревне без дела никто не сидит. Но в чем была главная для мужиков заковыка — почему Тимоха оказался вдруг троцкистом? В Потьму приезжал товарищ в диагоналевых галифе, объяснял суть Ванькиного дела, — его слушали в правлении, курили смрадные цыгарки и оглушмтельно пердели. Весть о том, что Тимохе дали расстрел, они приняли одобрительно. Немного озадачило то, что колхоз назвали именем Вани Охлобыстина, и то, что в самом Малом Вицыне появилась вдруг улица Вани Охлобыстина, школа имени Вани Охлобыстина, дружина имени Вани Охлобыстина: это удивляло, конечно, но — мало ли чего не приходится видеть крестьянину на своем веку! У него своя забота: помирай, а зерно сей! И пошли они все к чемору.
Об одном только жалели первые годы: что не похоронили Ваньшу по-людски. То-есть поначалу-то схоронили нормально: с отпеванием, под крестом, — но не дали и в смерти покоя: наехали какие-то люди, сронили крест, выбросили, поставили на могилку железную гомзулю со звездочкой. Однако привыкли и к ней, и к другим звездочкам на сельском кладбище.
— Ты бы, папка, помог нам, — сказала Зоя Урябьева, отрываясь от своих записей.
— А?! — встрепенулся Федор Иваныч. — Извини, отвлекся… Помог? Да чем же, доча?
— Взял да и отыскал бы эти экспонаты. И преступника тоже. Ты же сыщик, папа!
— Сыщик кислых щей. Кто допустит меня этим заниматься, что ты! В этом деле строгие порядки. Толку вряд ли добьешься, а неприятностей можно нажить — целую кучу! Так что… потопаю-ка я домой.
— А зачем приходил?
— Ну как же! Твое горе… да не переживай! Мало ли, бывает. И потом — преступление всеж-ки, как ни говори! Хотелось глянуть, покумекать…
— Ничего ты, я вижу, не накумекал. Ступай, ладно. Имей в виду: сегодня позже приду.