Уникум Потеряева
Шрифт:
Олежик кивнул; вынул пистолет, дослал патрон. И тут же из подлеска вывалился некто с уверенным властным лицом, отягощенным, впрочем, уже некоторыми брыльями; сверхмодные блестящие штаны, зелено-желто-голубая футболка «I livе I» с большим пурпурным сердцем. Ну и кент! Впрочем, некогда пялиться, заниматься базаром. А этот еще стал залупаться: «Я писатель земли русской!» Что он этим хотел сказать? Писатель, читатель… А машину между тем ждут люди: они заказали, волнуются. Будет болтать! И Олежик выстрелил.
На тело они не стали тратить времени, оставили, где лежит. Лишь достали из кармана кента ключи, и сели на сиденья.
— Сказка! — сказал Витя, покачавшись на своем.
— Ага.
Легко, нежно уркнул мотор, — Витя аж зажмурился.
— Как кошечка. Ах ты, моя лапа…
Вкрадчиво внимая новому водителю, «мерседес» плавно пошел над землей.
— Не печалься о нем, моя милая, — сказал Витя, поглаживая руль. — Зачем тебе трястись по этим пыльным, грязным проселкам? Только обдерешься, захрипишь, потеряешь здоровье. Лучше полетим в сторону юга. Там хорошие дороги, теплые ночи, добрые хозяева, — они не станут тебя обижать. А? Не понял. Он что-то говорит в ответ, ну-ка переведи!
— Ну как же. Я все слышу.
В Виндзор, мое сердце!Здесь счастья мне нет.В Виндзор, мое сердце,Любимой вослед!Понял курс? Ат винта-а!
— Понял, жму… Слышь, Олежка: а чего ты кенту контрольного выстрела не сделал?
— Странный ты. Я же христианин.
— Ладно темнить… Что-то раньше я за тобой такого милосердия не наблюдал.
— Глаза у него, — ответил, помолчав, Олежик. — Вроде как вспотели… вроде как он за спиной у меня чего-то увидел. Ну и… не поднялась рука. Ты не волнуйся, он вырублен надежно, на пару недель — это уж гарантия. Пусть живет. Тоже ведь не дело: каждого до смерти мочить. Что мы — маньяки, преступники?
Витя важно покивал: конечно, нет! Преступники — это разная шваль, шелупонь, гимзящая в грязных вонючих тюрьмах, лагерях и пересылках. Немало повидал на службе этой рвани, и все внушали отвращение. Просто смешно — сравнивать их, хозяев жизни, с подобною публикой.
Отмахав километров двадцать, они свернулм в лес: надо было осмотреть «мерс», заполнить бланки документов на проезд до пункта сдачи, сменить номера: в Олежкиной сумке всегда имелись пара запасных. Вскрыли багажник; чемоданы с барахлом — хоть и добротным, импортным. Еще плотно окутанная мягким тряпьем фанера. Друзья разрезали бечевку, развернули: картина, мля! Старинное, правда, письмо, это видно: девчонка в панталончиках стоит на веранде, или террасе; сумочка, огонек вдали на фоне леса.
МИЛЫЙ ДРУГ
— Что с вами, милый друг? — персты Мелиты коснулись мягкой Валичкиной щеки. — Какой угрюмый, потерянный вид. Нездоровы, что ли?
— Оставьте! — дернулся он. — Это, в конце концов, переходит все пределы. Что за удовольствие: выставлять меня идиотом перед самим собою? «Ах, милый друг! Ах, мой дорогой Валентин! Ах, бесценный Валентин Филиппович! Не затруднит ли вас, мое сокровище!..». Вы хоть понимаете значение слов, которые произносите, в русской речи: милый, дорогой, бесценный?.. Не понимаете — не произносите. Я… зачем вам нравится злить меня, черт побери, — что за необходимость?
Петух Фофан в невероятном броске закинулся на подоконник, приник к стеклу головою и оглядел избу жутким глазом.
— Кыш! — вскричала Набуркина. — Чего тебе надо, проклятая птица?!
— Ко-ко-о! — клекотнул Фофан, и скребнул окно костистою лапой, поросшей змеиной кожей.
— Вы отвлекаетесь, — голос пожарного директора сделался тих и медлителен. — А вы не отвлекайтесь. Я же говорю о серьезных вещах. Мне кажется, что вся наша эпопея с кладом не только затянулась, но и стала бессмысленной. По сути, мы не продвинулись ни на дюйм. Все эти ваши разговоры, хохотки, прогулки, поездки в город, набеги ужасного фермера, с которым вы когда-то танцевали фокстрот… Мне же в этом нелепом мельтешении попросту нет места: шатаюсь туда-сюда, валяю дурака, совершенно утратил присущие мне оптимизм и уверенность действий… Что за дела?
— Ах, оставьте это! Какой в ваших словах эгоцентризм: я, мне… Хорошее дело: завлечь меня в эту дыру, — и на меня же взвалить ответственность за неудачу. Можно было бы провести это время в городе: там меня знают, уважают как человека и как специалиста. А здесь… что здесь? Я даже не могу реализовать себя как женщина!.. — уже в истерике крикнула она.
Но Валичка был сегодня глух к таким эскападам. Сидел и бубнил, бубнил:
— Успокойтесь, Мелита Павлантьевна. Я же не хочу ни обидеть вас, ни оскорбить, ни унизить. Надо просто разобраться: что, как, почему? И принять решение. Мне тоже тяжело. Поверил вздорной бумаге, бросил работу… легко ли сейчас найти другую? Деньги дешевеют… Вернусь — на что жить? Разводить на продажу рыбок? Но собрать их, снова наладить хозяйство — ох, непростое дело! Конечно, тут и моя вина: зачем я вас в это втянул? И вы не говорите, что вам тут плохо живется: в родных-то местах! Ну, и… еще один вопрос, причем серьезный: вы скажите откровенно, что вам важнее: найти клад, стать обладателем драгоценностей, богатой личностью, — или же реализовать себя как женщина?
— Какой коварный вопрос! — молвила Мелита, подумав. — Я не подозревала, что вы столь коварны. Разве можно задавать его даме? Ведь ей всегда нужно все — и то, и другое, и третье. Мужчины, конечно, более цельные люди. Но ведь в них нет и нашей прелести, верно? Мне не помешал бы этот клад, безусловно. Дело сейчас не в этом. Неужели я, Валентин Филиппович, дала вам повод заподозрить меня в легкомысленном поведении? Отвечайте, не то я вас ударю!
Постников струхнул.
— Возможно, я, э… это действительно… есть преувеличение, э-э… Однако согласитесь, э… Ваши прогулки, э, наряды…
— Что ж! Не скрою: я удивлена! Нет, поражена! Вот где проявилось ваше истинное отношение! Из смрадного, экологически неблагополучного мегаполиса, каковым, безусловно, является Емелинск! — из общества завистливых, строящих козни и хамски воспитанных людей я вырвалась на природу, чистый воздух, столь необходимый при моем слабом здоровье. Туда, где я, чистая и босоногая, бегала по лугам и играла с подружками на берегу быстрой речки… — темная маленькая слеза покатилась по дорогому питательному крему, втертому в подсыхающую кожу. — Как… как вы могли! Над всем самым святым…
— Зачем вы так! — уныло произнес Валичка. — Просто это… мне было обидно…
— Обидно?! За что же? За то, что женщина в самом цветущем возрасте, весьма (да вы разве видите?) недурная собой, притом с высшим образованием, имеющая свое дело в областном центре, позволяет себе пройтись по селу и выехать в район не в темной бесформенной юбке, заношенной кофтенке и стоптанных туфлях, а в модной одежде известных фирм? Этого вы хотели? Ну, признайтесь же!
— Хорошо, хорошо: простите меня! — взмолился он. — Считайте, что все это расстроенные нервы, тут вы были правы. Но и вы постарайтесь понять: я одинок здесь, не чувствую почвы под ногами, время течет впустую, черт его дери… Потом — и это весьма важно! — я тоже не реализую себя как мужчина: согласитесь, нет ничего более угнетающего… какая-то ложь, двусмысленность во всем… нет, надо уезжать! А куда? Ни денег, ни работы, ни будущего…