Управляемая наука
Шрифт:
Химику Шилову в его двоемыслии живется сравнительно легко: ему не приходится излагать свои двойные взгляды в собственных научных трудах. Ученые историки, философы, литературоведы в худшем положении. Впрочем, и эти находят для себя лазейку. Сотрудник Института мировой литературы АН СССР доктор филологических наук И. постоянно пишет про Максима Горького. Он встречает меня в кафе Дома литераторов так, будто мы с ним соучастники общего заговора.
— Старик, — жарко и таинственно шепчет он, — ты еще не читал мой последний опус? Прочти непременно… Там на странице такой-то я про основоположника соцреализма такое сказанул, что Максимыч, наверно, три раза в гробу перевернулся.
И отходит довольный. Ведь он мужество проявил, этот сладкий горьковед. Во-первых, какую-то свою, неприметную
Всего виднее отпечатываются каленые знаки эпохи на нежной плоти человеческой морали. «Узнают коней ретивых по их выжженным таврам…» Пожалуй, никогда прежде тавро это не казалось мне таким жестоким, как в те дни, когда завершал я свои выступления перед научной публикой. Эти три последних встречи в 1974–1975 годах запомнились мне во всех подробностях. Первая состоялась в Подольске.
Завод-институт, один из бесчисленных в Подмосковье секретных «почтовых ящиков». Мои слушатели — инженеры и физики — расселись в длинном полутемном «клубе». На стенах — пыльные лозунги, в углу — подобие сцены. Ни малейшего намека на уют или изящество. Клуб расположен на первом этаже того же дома, где живут ученые. Чтобы лучше наблюдать за научными сотрудниками и лучше «организовать» их, молодых ученых расселили по двое в комнате на всех этажах дома-башни. Для встречи с писателем их попросту сгоняли на первый этаж общежития. Те, кто желали избежать насильственного «окультуривания», заранее ушли в кино. Но человек сто организаторам все-таки собрать удалось.
Публика мне понравилась. Рослые, красивые, а иногда и щегольски одетые эти юноши и девушки слушали внимательно. Но вот начались вопросы, и я увидел, что физики из Подольска оспаривают в моем выступлении все то же, что неделю назад пытались опровергать химики из Черноголовки. Прежде всего, им не верится в то, что наука как область исследования внеморальна. Как же так, в детском саду, в школе, в институте им всегда говорили о науке как величайшем благе человечества, с помощью которого советские люди совершали и совершат немало великих подвигов; наука позволит самым справедливым образом разрешить все проблемы на Земле и в космосе, сегодня, завтра, всегда… Внеморальная наука? Разве это не бессмыслица? А кто же тогда должен быть морален? Ученый? И он один отвечает за совершаемые им в науке поступки? Значит, я тоже? И я? Ерунда какая-то. Ни за что я не в ответе. Ведь столько начальства над моей головой! Мы — люди маленькие. Исполнитель не может отвечать за выполненный им приказ. Даже если это приказ о кровопролитии. Писатель-докладчик говорит, что ученый свободен принимать любые решения в своей науке. Свободен? Что же это будет, если все начнут пользоваться своей свободой и самостоятельно решать свою судьбу? Хаос! Ну, к примеру, если такие люди, как академик Курчатов откажутся из моральных соображений работать над атомной бомбой — разве такое можно допустить?! Ведь это дело государственное.
Выступление давно окончено, но они теснятся вокруг меня, ладные, большие, с развернутыми спортивными фигурами и молодыми свежими лицами. Им что-то еще хочется сказать этому странному писателю, им хочется подловить его на непоследовательности, доказать абсурдность самой его концепции. Они переглядываются, посмеиваются над чем-то, но острое разящее слово как-то не идет с уст. И когда, ответив на все записки и вопросы, я собираюсь уходить, вдруг как-то радостно (эврика!) вспоминают:
— А Карла Маркса-то вы забыли! «Бытие определяет сознание». Разве не так? Значит, условия жизни, работы, все наше бытие и есть ответчик за нашу нравственность и безнравственность. Бытие, а не мы! И свободы никакой у современного ученого нет. Потому что — бытие определяет… Так что накладочка получается, товарищ писатель!
И все, кто стоят вокруг, с восторгом повторяют марксовы слова. Ведь и правда! Вот здорово! И веселятся, радуясь находке, как малые дети. Да и как не радоваться, коль Маркс свалил с твоей головы всякую ответственность? Потому что ты не один на свете, а делаешь все вместе с большим коллективом, в большом государстве, в большом и сложном XX веке, где бытие (только оно!) определяет чему быть, а чему не бывать в твоем поведении.
Это марксово «бытие» поминали мне потом и биологи в научном городке Пущине. Там, у уютном зальце дискуссионного кафе «Желток» за чашкой чаю тоже сидело немало молодых и красивых кандидатов и докторов. И там тоже, путая понятия пользы и нравственности, мне объяснили, например, что нравственный максимализм приносит меньше пользы науке, нежели некоторый умеренный компромисс ученого с властью и коллегами. Нравственная нетерпимость разрушает отношения в научном коллективе, а компромисс (совсем небольшой, крошечный!) сохраняет их. Компромисс укрепляет положение ученого в лаборатории, институте, компромисс сохраняет человека для творчества и, таким образом, способствует развитию науки, способствует прогрессу…
Теперь я уже не помню лица тех, кто мне это говорил, но помню четко физическое ощущение, что мои собеседники воспринимают меня как что-то инородное, беспокоящее, раздражающее. Они сердились на меня. А может быть, немного и на себя. Чуть-чуть…
Нет, мы решительно были друг другу непонятны. Глядя на этих рассерженных молодых людей, я думал о старом профессоре Александре Александровиче Любищеве (1890–1972), тоже биологе, а точнее, последнем в России энциклопедисте. Ибо кроме энтомологии, статистики, математики и прочих «серьезных» вещей, интересовался этот удивительный человек также философией, религией, проблемами нравственности и многим другим, о чем современники его давно не хотели слышать. Он много писал, почти не печатался на своей родине, знал многих людей и, живя в провинции, рассылал ученым замечательные письма-эссе, посвященные различным событиям общественной и научной жизни.
Копию одного такого письма, адресованного профессором Любищевым академику В. А. Энгельгардту, я храню в своем архиве. Как будто отвечая моим юным критикам из города Пущина, он в декабре 1964 года писал:
«Первичным в деятельности настоящего ученого является не удовлетворение своих или чужих потребностей, а внутренний импульс, стремящийся удовлетворить жажду чистого познания; лишь на этом древе чистого познания вырастают плоды, используемые человеком для своих надобностей. Эта доктрина примата чистой науки господствовала и в несравненной Элладе, ее защищали и Луи Пастер, и К. А. Тимирязев. И вся история науки показывает, что те, кто утверждают, что в науке ведущим фактором является удовлетворение материальных потребностей, уподобляются известному крыловскому животному».
Все ясно, все правильно. Но «что толку в факелах и очках, если люди не желают видеть?.». Я понял это весной 1975 года. И тогда же решил прекратить свои публичные выступления. Последняя встреча состоялась в апреле во «Всесоюзном научно-исследовательском институте приборов». Что за приборы делают в этом секретном институте я понял, прочитав в зале огромный плакат: экипаж ракеты «Салют-4» благодарил институт за хорошую работу, В зале было много молодых лиц, но какие-то странные это были лица. Я не видел почти ни одной живой пары глаз. Никто не улыбался смешным эпизодам, никого не затронули эпизоды трогательные. И вопрос о моральных критериях в поведении ученого никого не заинтересовал, не привлек. Когда я кончил, сидевшая неподалеку от меня молодая дама сказала:
«Вы нарисовали слишком мрачную картину массовой науки XX века. Ведь мы и есть массовые ученые. Но посмотрите на нас, разве мы аморальны?»
Кандидат наук лет тридцати, сидевший в глубине зала прямо под благодарственной телеграммой космонавтов, добавил с явным раздражением:
«Законы морали не могут быть общими для всех. То, что морально для одного современного общества, то может быть аморально для другого.
К морали надо подходить с социальными мерками. А та мораль, которую вы нам тут преподносите, какая-то однобокая. Уж не христианскую ли мораль вы нам пытаетесь навязать?»