Уральские были-небыли (сборник)
Шрифт:
Не выпил Далмат в бреду ее чары. Дедовская кровь в нем верх над смертным концом взяла.
Выжил!
* * *
Богатство Далмата ушло как майский туман. Бесславие пришло как злое похмелье. Продал Далмат остатнее и седым поехал умирать в родную деревню. Совесть его туда позвала.
Вошел Далмат в свой дом и оказался дома. Признал отца в колыбельке оставленный сын. Дедом назвали его незнаемые им внуки. А Маруня еще в хорошей поре была. Не в молодой, но и не в старой.
– Разоблакайся, Далмат, -
– Обед стынет. Долгонько ты что-то...
– Да, - промолвил Далмат, - подзадержался малость.
На этом и кончился разговор о долгой отлучке, о потерянном счастье, об его сгубленных годах.
Хорошее молчание другой раз нужнее большого говорения.
В Зюзельке его тоже никто и ни о чем не расспрашивал. Потому что там жили сочувственные, добрые люди. Они все и про все знали, но не хотели перемывать знаемое. Ушлого этим не вернешь. Но не все ушло.
Неуходимое не уходит. Незабываемое не забывается. Яркое не меркнет.
Беломраморную "кормящую мать" в родном его городе под стеклом берегли. Глядеть на нее приезжали из дальних земель искусники и пониматели каменного сечения. И резного деда Прохора тоже знатно омузеили, как и царевну на шелку. А комолой Красульке совсем неслыханно завидная доля выпала. Тысячами ее отливали для своих и чужедальних городов. Можно сказать, что Далматова коровка на всем белом свете паслась.
Людям хотелось видеть и знать Далмата тем, кем он был, каким зацветать начал. Таким его и увидели в Зюзельке. Просветленным, покаянным, сокрушающимся.
Клял и казнил себя Далмат принародно за то, что так мало тепла отдал людям от своего жаркого пламени, разыскренного и распепеленного на холодные скорогаснущие вспыхи-всполохи.
Рыдал Далмат. Сколько бы мог отдать народу он, вышедший из него и порожденный им. Сколько сердец возвысил бы он правдой своего ваяния, своим даром собирания многого в малом, умением в самом простом показать величие жизни.
Приготовил себя Далмат к последнему часу. И предсмертно дремотно закрыл глаза. Ждал, что вот-вот переступит порог его жизни старая карга с косой. А вместо нее другая пришла.
Снеговая царевенка во всей своей светлоте предстала и знакомым голосом заговорила:
– Зачем же ты прежде смерти умирать задумал? Зачем ты ее кличешь, когда тебе жить да жить?
Открыл глаза Далмат, а перед ним Маруня.
– Что же это делается? Видно, и смерти не нужен я стал.
– Всему свой срок, - ласковехонько промолвила верная жена.
– Седина не старость. Тебе же еще до Прохоровых годов полжизни дожить надо. А в вашем роду все долговекие. Ну-кась, вставай давай, умиратель. И о жизни поговорим.
* * *
И эти слова подняли его. Желание жить в него вдохнули.
– Раскаиваться, Далмат, всякий может. А разве в словах, а не в деянии настоящее покаяние?
А он
– Да как делами покаяться могу, когда я теперь конченый человек.
А Маруня на это ему:
– Только мертвый кончается, а пока жив человек, для него ничего не поздно.
Говорит так и глазами его до глубины нутра проскваживает, будто завораживает.
Поверил в себя, в свои силы Далмат и однажды сказал жене:
– Чтой-то, Марунюшка, меня опять к резцу потянуло... Не вырезать ли для первого случая внучоночка нашего из мягкого дерева.
Маруня на это ему:
– Я так и думала, что с него ты и начнешь долечиваться.
Недели не прошло, как внук узнал себя в дедовской мастерской. Опять вся Зюзелька в Далматовом дому перебывала. И похвалу воздать каждому не терпится, и каждый боится похвалой второе воскрешение Далмата спугнуть.
Молча ликуют. Про себя радуются. А Далмат после внука за кружевницу-сноху засел. И опять удача. До последней ниточки ее выкружевил.
И так месяц за месяцем, год за годом лета прибывают, а Далмат не стареет. И руки не дрябнут, и нутро не слабнет. Без работы устает мастер, за работой отдыхает. Одно не окончит, второе замышляет.
И запахали в мастерской Далмата пахари, заковали кузнецы, запереплясывали одна другую зюзельские молодайки. Преображал Далмат трудовой люд, а он - его душу и руки.
И до того дело дошло, что снова он за статуйное литье взялся для городов. И это литье ни в чем против правды не покривило. Никто уже теперь не мог офартунатить Далмата. Сек и лепил он только то, что хотел. Что мог. Чему его душа радовалась и чему резец не противился.
На то, что другому да и ему самому года мало было, теперь месяца хватало.
Неуемно наверстывал Далмат зазря прожитое. И наверстал. Все забылось, что не должно помниться, и жить навечно начал Далмат в людской памяти.
Вещими оказались Марунины слова про то, что ничто не поздно для человека, пока он жив.
Лжа, как ржа, скоротечна. Сама себя съедает.
Долго и крылато цвел Далмат. И умерев, не умер в своих творениях и в сказке моей милой бабушки Анны Лаврентьевны. Старухи глубинной, огневой... и дальноприцельной.
ПРО ДЕДУШКУ САМО
Где и когда жил дедушка Само - никто не знает.
Никакое дело из рук у него не валилось. Все мог.
Хорошо жил дедушка Само. Для людей. Не для всех, скажем, а только для честных. И особенно для тех, у кого руки не бездумно работали, а с головой совет держали. Искали, что и как сделать, скорее, легче и лучше.
Увидит Само трудового человека - обязательно наградит.
Придет к нему, скажем, стариком странничком или старушечкой-веселушечкой, а то и козлом пожалует или скворцом залетит. Ему что? Он даже свиристельным сверчком мог в дом заползти - счастье принести.