Уроки милосердия
Шрифт:
— Если нельзя ее заткнуть, — сказала другая девушка, — может, получится заглушить ее рыдания.
Раздался гул одобрения.
— На чем ты остановилась, Минка?
Сперва я даже не поняла, о чем она говорит. Но потом догадалась, что женщины хотят послушать написанную мною историю, ту, которую я рассказывала вчера, чтобы успокоить Дару. Если она сработала как обезболивающее, то, возможно, заглушит боль утраты?
Они расселись, похожие на тростник у края пруда, — хрупкие, покачивающиеся, поддерживающие друг друга, чтобы не упасть. В темноте я видела их блестящие глаза.
— Продолжай, — велела Дара, толкнув меня локтем. —
И я начала рассказывать об Ане, для которой день начинался как обычно. Рассказывала, что в октябре было холоднее, чем всегда в это время; что листья срывало с веток деревьев и уносило маленькими вихрями, которые кружились в дьявольском танце у ее ног, — так Аня поняла, что случится что-то плохое. Отец научил ее этому, как и всему остальному, что она умела: как завязывать шнурки, как ориентироваться по звездам, как разглядеть чудовище, которое скрывается за маской, похожей на человеческое лицо.
Я рассказывала о горожанах, которые были уже на грани помешательства. У некоторых загрызли скот, у кого-то пропали собаки. Создавалось впечатление, что в округе поселился хищник.
Я поведала им о Дамиане, начальнике караула, который хотел жениться на Ане и готов был воспользоваться силой для достижения своих желаний. О том, как он уверял взволнованную толпу, что если не покидать пределы деревушки, то им ничего не грозит.
Я написала эту главу, как только мы переехали в гетто. Когда я еще искренне в это верила.
В бараке повисло молчание. Дочь раввина больше не молилась вслух, а новенькая затихла.
Я описала, как Дамиан забрал последний багет, который Аня должна была продать на рынке, как не давал ей денег — только в обмен на поцелуй. Как она поспешила уйти, чувствуя на затылке его пристальный взгляд.
Перед нашим домом протекал ручей, — продолжала я повествование от лица Ани, — и папа перебросил через него широкую доску, чтобы мы могли перебираться с одного берега на другой. Но сегодня, когда я дошла до ручья и наклонилась попить, а заодно смыть с губ горький вкус поцелуя Дамиана… — Я сложила руки в виде чашки. — Текла красная вода.
Я поставила корзинку и пошла вверх по течению. Мои сапоги утопали в вязкой грязи. И тут я увидела…
— Что увидела? — пробормотала Эстер.
И в эту минуту я вспомнила мамины слова о том, что следует быть доброй к людям, ставить интересы других выше собственных. Я дождалась, пока новенькая посмотрит на меня.
— Чтобы узнать, придется ждать до завтра, — ответила я.
Иногда человеку для того, чтобы прожить еще один день, нужна веская причина.
***
Именно Эстер посоветовала мне записать свою историю.
— Кто знает, — сказала она, — может быть, когда-нибудь ты станешь известной.
Я засмеялась.
— Скорее всего, эта история умрет со мной.
Но я понимала, о чем она просит. Чтобы повесть осталась и ее можно было прочесть еще и еще раз, даже если меня увезут. Истории всегда живут дольше своих создателей. Мы знаем о Гёте и Чарльзе Диккенсе благодаря историям, которые они решили нам поведать, хотя оба уже давным-давно мертвы.
Мне кажется, именно поэтому я и решилась записать свою историю, — после
По иронии судьбы, воплотить эту идею в жизнь помогли фотографии. Однажды, повторяя ежевечернюю молитву, я уронила пачку снимков на пол. Я в спешке собрала их и на обороте одной фотографии прочла: «Моше, 10 месяцев».
Кто-то это написал.
Квадратик был маленьким, меньше тех, на которых я писала раньше, но это была настоящая бумага. И таких квадратиков у меня были десятки. И ручка была.
У меня появился смысл в жизни. Каждую ночь я исполняла в нашем бараке роль Шахерезады, рассказывая историю об Ане и Александре, пока мы не начинали жить и дышать в унисон с ними. А потом при свете луны я несколько часов записывала свою историю под храп и редкие всхлипы других женщин. На всякий случай я писала по-немецки. Если эти карточки обнаружат, последует — ни секунды не сомневаюсь! — суровое наказание, но, может быть, оно будет чуть менее жестоким, если солдаты смогут прочесть написанное и поймут, что это всего лишь рассказ, а не секретные записки, которые я хотела распространить между заключенными с целью поднять мятеж. Я писала по памяти, добавляла какие-то детали, кое-что редактировала по ходу — и всегда тщательно прорабатывала сцены, где описывалась еда. Я вдавалась в мельчайшие подробности, останавливаясь на мякише сдобной булочки, которую пек для Ани отец; на том, как чувствовался вкус масла на ее корочке. Я писала о жаре, который оставался на нежном нёбе, и о том, как корица прилипала к кончику языка.
Я писала, пока не закончились чернила, пока часть моей истории (насколько возможно б'oльшая) не оказалась нацарапанной мельчайшим аккуратным почерком на обороте фотографий сотни погибших людей.
— Raus!
Еще секунду назад я спала, и мне снилось, что меня привели в комнату, где стоял километровый стол, ломившийся от еды, и я была вынуждена проедать себе дорогу из одного его конца в другой, прежде чем меня отпустят…
Внезапно кто-то беспорядочно тычет в солому на койке. Я не успеваю вскочить, и удары сыплются мне на спину и ноги.
Зверюга стоит ко мне спиной и орет. Несколько солдат вбегают в барак, расталкивают стоящих на пути женщин, срывают тонкие одеяла с коек, сметают лежащую на деревянных планках солому. Они ищут запрещенные предметы.
Иногда мы знали о «шмоне» заранее. Не знаю как, но слухи доходили, поэтому у нас было время перепрятать под одежду то, что мы прятали в койке. Однако сегодня никто ни о чем не предупредил. Я вспомнила книгу, которую конфисковали несколько недель назад, ту, из-за которой избили Анат, в результате чего она умерла. На нашей койке, под соломой, в том месте, где спала я, лежала стопка фотографий с написанной на них историей.