Уроки украинского. От Майдана до Востока
Шрифт:
— Почему вы так часто вздыхаете?
— Потому что я много думал о том, о чем вы спрашиваете. И выводы, которые я делал, неутешительны. Европейский менталитет надо ломать. Для того чтобы они воспринимали нас равными, надо постараться.
— А если они все равно не будут, но при этом мы будем счастливы сами по себе?
— Сколько мы не виделись, зачем же мы встретились? — смеется. — Тогда мне их образ нас будет совершенно безразличен.
— Вы были когда-нибудь счастливы?
— А что такое счастье, скажите мне вы.
— Для
— А для меня — делать то, что я хочу. И когда я делаю то, что хочу, я — спокоен, я — свободен.
— Разве вы теперь свободны?
— Сейчас я несвободен. Рядом с вами сидит человек, который находится в таком состоянии… Охрана — это конвой. Должность — это каторга. Но это было выбрано сознательно.
— Зачем?
— Ну… я считаю, что могу что-то изменить… Как вы расцениваете расстрел семей ополченцев в Славянске? Геноцид это или не геноцид? Там были женщины, дети, родители. А распятие наших попавших в плен? Это — геноцид? А их сожжение?
— Их распинали живыми?
— Ну а как? Конечно…
— Почему же люди не бегут из ополчения? Они ведь знают, что могут попасть в такую ситуацию?
— Во-первых, страх не превалирует в наших душах. Во-вторых, они боятся потерять свой дом. В-третьих, работает наш менталитет — авось, сия чаша меня минет.
— Что преобладает в вашей душе?
— Ну… я ж тоже никуда не бегу.
— А вам и некуда бежать.
— Бежать всегда есть куда. Я не побежал в Москву, как это сделали наши правители бывшие. Почему-то я крепче взял в руки автомат.
— И почему?
— Потому что за моим плечом стоит моя семья.
— А за их плечом никто не стоял?
— Значит, мамка с папкой неправильно их воспитали. Или дед неправильные сказки рассказывал. Может, игрались неправильными солдатиками. А я в детстве гильзами играл. Мой дедушка — военный.
— У вас нет чувства, что все это происходит не взаправду?
— У меня есть чувство, что я нахожусь в каком-то фильме ужасов. Когда мы шли в первую атаку, мне казалось, мы находимся где-то на съемочной площадке киностудии Довженко.
— Кто вы?
— Ну… я — точно не премьер-министр. Я — неплохой командир, может быть. Я — отличный стрелок. Это — правда. Но… я не считаю, что моя кандидатура достойна тех высоких характеристик, которые требуются от премьер-министра. Я не перестаю учиться — по технологии металла, сельскому хозяйству, финансам и банковской сфере, коммунальному хозяйству, — вздыхает. — Налогообложение изучаю — сингапурское. Я тут заканчиваю к двенадцати часам ночи и стараюсь до двух ночи читать. Особенно перед совещаниями готовлюсь. Вот министр транспорта приходил, пришлось изучить те вопросы, по которым я собирался с ним общаться.
— Вы стесняетесь недостатка знаний?
— Нет. Я сразу говорю: «Ребята, вы меня простите, но в некоторых вопросах я плаваю». Не стесняюсь совсем.
— Почему же именно вас назначили премьер-министром?
— Когда
— И вы смогли?
— Я это сделал. Мы уже ни разу не разрозненны. У нас единое командование. Каждый отряд раньше был самостоятельным, ни с кем не согласовывая свои действия. А сейчас у нас четкое единое управление. Нам далеко до регулярной армии. Очень. Нам приходилось все создавать за месяц. Почему мне удалось? У меня был авторитет среди бойцов, у меня было одно из самых боеспособных и многочисленных вооруженных формирований. Я — неплохой хозяйственник в разрезе своего отряда — я смог его одеть, обуть и вооружить, обкатать и обстрелять свое подразделение. Я лично общался со своими командирами… А на людях и смерть красна.
— Вы могли бы носить в себе мысль не о смерти, а о распятии?
— А я встречный вопрос задам. Ты знаешь, как умирают шахтеры? Есть два вида смерти шахтерской. Первая смерть — он сгорает заживо. Вторая — его медленно раздавливает порода. Он задыхается. Он сутками умирает под давлением. А к нему прокопать ход невозможно. Слишком долго копать — не успеют. Обычно лаву запечатывают и оставляют их там. Как вы думаете, что страшнее — такая смерть или распятие?
— Распятие.
— Почему?
— Земная порода — неумолима, но у нее есть предел жестокости. А у истязающего — предела нет.
— Не смерть страшна. Страшно — как потом будут говорить о тебе.
— Что вы хотите, чтобы говорили о вас после смерти?
— Дай свою руку, — говорит он, и я протягиваю руку. Он поворачивает ее ладонью вверх. — Проживешь долго. Гарантированно долго.
— А вы?
— Я рос среди цыган и неплохо гадаю по руке. Но себе на руку я не могу смотреть. Почему вы решили, что можете меня понять, разговаривая со мной?
— Это — не первый наш разговор.
— Я помню.
— В Доме правительства в июле я подошла к вам, думая, что вы — охранник Стрелкова. У вас была загипсована рука. Я спросила, не больно ли вам.
— А я ответил — «Нет». Мы тогда находились у Бородая — Стрелков и я. И мы с ним… очень плотно ругались по поводу сдачи Славянска. У нас был просто очень дикий скандал. И перед тем, как оттуда выйти, я произнес фразу: «Вы, Игорь Иванович, для нас по-другому пахнете».
— Потому что он из Москвы?
— Нет.
— Почему?
— Потому что для меня… — у него раздуваются ноздри, — снести девятиэтажки на окраине Донецка — дико.
— А он снес девятиэтажки?
— Мы ему не дали их снести.
— А он хотел?
— Да.
— Потому что он реконструктор, и смотрит на войну, как на игру?
— Потому что, по его мнению, обороняться в развалинах удобнее. Потому что он тут не живет. Но я прекрасно понимаю, что вы сейчас пытаетесь сделать — выяснить, что я о нем думаю. А вот это — уже мое личное.