Условие. Имущество движимое и недвижимое. Разменная монета
Шрифт:
Она вернулась домой подавленная. Когда так разговаривают, значит, плохи дела, она-то знала. Три месяца назад Фёдор сделал ей предложение. Анна Степановна не согласилась, но и не отказала. Она выросла без отца, поэтому плохо представляла себе семейную жизнь. Получится ли из неё хорошая жена? И в то же время думать о предстоящем замужестве было неизъяснимо приятно. Фёдор виделся ей то известным журналистом, то учёным, то почему-то военным, хотя делать армейскую карьеру ему было явно поздновато. Военные — в полевых защитных гимнастёрках, перетянутые ремнями, в нарядной парадной форме, с лампасами, золотыми погонами, орденами, пахнущие дорогими папиросами, одеколоном, приносящие торты, цветы, шампанское, шоколадные наборы, неизменно весёлые, бодрые, немногословные — всегда нравились матери. «Мама, — спросила Аня, сделавшись старше, — а почему военные?» — «Видишь ли, — мать как раз ставила в вазу розы, принесённые поутру улыбчивым, подтянутым ординарцем, — они умеют хранить тайны…» «Надо ехать, — подумала Анна Степановна, — ехать к матери и как можно быстрее». «Федя, — сказала она, — похоже, меня выгонят из секретарей. Хорошо, если только из секретарей. Давай перейдём на заочное, пока не поздно,
Они поехали через Москву. Происходившее озлобило Анну Степановну, повернуло мысли куда-то не туда. «Я вам покажу! — мстительно думала она, ворочаясь в купе на полке. — Посмотрим — кто кого. Есть, есть кому за меня заступиться!» На первый план вдруг выдвинулась собственная обида, про низкопоклонника Анна Степановна как-то забыла. Иногда, впрочем, спохватывалась: это неверно, не в ней, в общем-то, дело, но обида перевешивала, темнила разум. Анна Степановна капризничала, вела себя как избалованная важная дочь. То, чего прежде стыдилась, старалась избегать, сделалось вдруг желанным. Это и заказанная в Москве лучшая гостиница, и билеты в Большой театр, оставленные для неё в украинском представительстве, и двухместное купе в мягком вагоне, и предупредительная фальшивая проводница в белоснежном накрахмаленном кителе. Анна Степановна и на Фёдора покрикивала, топала ножкой. Она всё ждала, когда он одёрнет её, скажет, что так вести себя гадко, недостойно, но Фёдор изумлённо молчал, дивился убранству вагона, терпеливо сносил её выходки. Ему нравилось прихлёбывать крепкий чай из чистейшего стакана в массивном мельхиоровом подстаканнике, небрежно принимать у проводницы свежие — утренние и вечерние — газеты, выходить в пижаме в ковровый коридор, беседовать с едущим в соседнем купе героем лётчиком. Фёдор как-то сразу, ещё в Москве, когда неожиданно оказался в бархатной ложе в Большом театре, вошёл во вкус, уже поговаривал, что неплохо бы ему поработать во время каникул в винницкой газете, пусть мать распорядится, хоть деньжат подзаколотит, а то на свадьбу приличного костюма, рубашки нет. Анна Степановна вспоминала их прежние разговоры в комнатке на канале Грибоедова: про казнённых военачальников, финскую кампанию, несчастных ингушей, которым было позволено взять с собой по четыре килограмма на руки… Фёдор, Фёдор… Ей было горько за него — ласковые взгляды, пошлые уменьшительные имена, которыми он её награждал, бесконечные поцелуи — раздражали. «Я хотела его проверить, — подумала Анна Степановна, — он не выдержал проверки. Но я всё равно выйду за него, потому что уже поздно, слишком далеко зашло…»
В глубине души она чувствовала, что и сама не лучше. Всё-то в ней смешалось-перепуталось: и чувство справедливости, и вот эта капризность, иллюзия некой избранности. Всегда — с детства — в слепом саманном домике, в бревенчатой избе, в особняке — это было в ней и никуда-то ей от этого не уйти. Ибо она жила рядом с властью, дышала её воздухом, а это накладывает отпечаток. Да, она такая, лучше отдавать себе в этом отчёт, чем трусливо закрывать глаза. Анна Степановна разрыдалась, уснула средь бела дня как убитая. Проснулась, когда поезд въезжал в Винницу.
А мать между тем шла в гору. Революционная зимняя технология выращивания свёклы доцента местного сельхозинститута Кравчука, которую она горячо поддержала, дала великолепные результаты. На опытном институтском поле был собран невиданный урожай превосходной свёклы, превосходящей сахаристостью все известные в мире сорта. Об этом успехе писали в газетах, в Виннице собралось специальное агротехническое совещание. Накануне мать летала в Москву, где ей вручили орден. Ходили слухи, что её повысят. Ей было не до замужества дочери. Она почти не видела её.
Сейчас Анна Степановна не могла вспомнить, что они делали в Виннице. В особняке было холодно, отапливалась только комната, где спала мать. Кресла по-прежнему стояли под чехлами. Они поселились на даче. Там был зал с бильярдом, камин. По вечерам Фёдор гонял по зелёному сукну шары, прихлёбывал из фужера вино. Про винницкую газету, про то, что нет костюма и рубашки, он как-то сразу забыл. В коридоре на тумбочке стоял телефон. Фёдор звонил, за ними немедленно приезжала машина.
С матерью удалось поговорить только в день отъезда. Она приехала на дачу сразу после выступления на агротехническом совещании. Глаза блестели. Даже в тихом каминном зале, где слушателей было всего двое — дочь и Фёдор, — говорила громко, размахивала руками. «Оказывается, можно, можно! — заявила прямо с порога. — Можно собирать по два урожая свёклы! Это чушь, что семена замерзают зимой в земле. Семена, корни, ростки — зимой под снегом они продолжают жить. Сильные обогревают слабых, как браты… Вот о чём сейчас надо писать! Наш опыт необходимо распространять и пропагандировать!» Анна Степановна смотрела на мать с изумлением. «Как браты» — это было из лексики босоногого доцента Кравчука. Якобы на опытном институтском поле у него зимой колосилась пшеница, наливались арбузы и дыни. Анна Степановна видела этого волшебника в прошлые свои приезды. Он утверждал, что холод для растений — не смерть, а жизнь, ходил без шапки в морозы, устраивал из теплиц холодильники. У него была мичуринская бородка клинышком, говорил он на странном русско-украинском языке. Русские были уверены, что Кравчук — украинец. Украинцы — что русский. На лекциях он нёс галиматью о деревьях, обнявшихся под землёй корнями, делящихся друг с другом силой, наконец, выдвигающих (на подземном собрании, не иначе) одного — главного — который мощной своей кроной, могучим стволом, корневищем защищает лес, сад от ветров, ураганов, болезней. Крепок главный — хорошо, покойно остальным. Худо главному — беда всем. Мать благосклонно внимала Кравчуку. Ей нравились идеи босоногого. Однако Анна Степановна думала, она не рискнёт выпустить эту областную знаменитость дальше опытного институтского поля. Но, видимо, настали времена, когда преданность делу надо было доказывать не только безупречной работой, но и… чудесами. Недостаточно было просто произносить заклинания, следовало доказать их действенность на практике. В одной соседней области вырастили корову с таким огромным выменем, что она всё время лежала — не могла носить. Десяток таких коров могли дать молока больше, чем целая ферма. В другой — объявился двухсотлетний человек, употребляющий в пищу репу местного сорта. Таким образом, намечались предпосылки для решения проблемы бессмертия в масштабах если не страны, то республики. Ещё Анну Степановну удивило, что Фёдор слушал мать с умным видом, что-то заинтересованно уточнял, делал пометки в блокноте, словно немедленно собирался засесть за статью о семенах, обогревающих друг друга в снегу, как браты. «Мама! — воскликнула Анна Степановна. — Где это видано, чтобы свёкла росла в снегу? Влипнешь ты с этим Кравчуком!» — «Нет, это действительно открытие, — ответила мать, однако во взгляде промелькнула тревога. — Лучше расскажи, что там у тебя». На Фёдора мать не смотрела, пока ещё он не существовал для неё. Мать не терпела робких, неопределившихся мужчин. А Фёдор, как ни странно, производил именно такое впечатление. Анна Степановна коротко изложила суть дела. «И ты упёрлась, — сказала мать, — не хочешь уступить». — «Сначала да. А теперь уже поздно. Они хотят меня сожрать». Мать молчала. «Да почему я должна поддаваться любому давлению? Дело у меня на глазах, а они вмешиваются, не доверяют!» — «Доверяют, не доверяют, — поморщилась мать, — что ты, на рынке торгуешь? Детский какой-то разговор!» — «Но они же не правы, мама!» — «Значит, этот… которого ты защищаешь, прав?» — прищурилась мать. «Да разве в нём дело?» — «В нём! — отрезала мать. — Сказано: вредная, вражеская идейка. Куда лезешь, чего копаешься? Странно, что ты не понимаешь. Нашла ангела…» Анна Степановна сидела понурившись. «Ты поступила необдуманно, — подвела черту мать, — впредь думай, что делаешь. Приедешь, немедленно сообщи что и как. Я позвоню… Мы с ним виделись в Москве на сессии. Хотя, не скрою, мне этот звонок удовольствия не доставит».
Вечером они уехали в Ленинград.
Фёдор был задумчив. Обычно ироничный, злой на язык, он отзывался о матери с неожиданным подобострастием. Даже над выращиванием снежной свёклы ни разу не пошутил. «Такой занятый человек, — сказал он, — шутка ли, целая область на ней! Жаль, не успели посидеть, поговорить по душам. Она говорила тебе что-нибудь про меня?» — «Да, — соврала Анна Степановна, — ты ей очень понравился». На самом деле мать не сказала о Фёдоре ни слова.
В Ленинграде, как ни странно, было теплее, чем на Украине. Заиндевевшие загривки сфинксов на набережной Невы искрились на солнце. Дело с конспектировщиком вредной книги продвигалось. Университет глухо гудел. Были, конечно, сочувствующие Анне Степановне, но они старались себя не обнаружить, подходили тайком.
Анна Степановна удостоверилась, что всякое неправое дело выдвигает своего апостола, который возникает как бы из ничего, чтобы начать и завершить именно это дело, приобретает на короткое время совершенно непостижимую для своего положения власть, а потом куда-то безвестно исчезает, ибо второе подобное дело опять-таки по необъяснимому сатанинскому закону ему уже не поднять, не осилить. Таким апостолом явился некий Арефьев — пешка в отделе учащейся молодёжи — который, однако, совершенно подмял заведующего и начальство повыше. «Что ему, Арефьеву, выпускнику физкультурного техникума до математики, до несчастных конспектов, до… меня? — терялась в догадках Анна Степановна. — Что он копает? На что надеется? Ну, дожмет до конца, раскрутит до полной, кто ж его, такого упорного, несбигаемого будет терпеть? Сплавят куда-нибудь по-тихому, чтобы самим спокойно жить. Дурак! Неужели не понимает?»
Арефьев — пешка, ничтожество — заявлялся каждое утро в университет, учинял настоящее следствие: допрашивал в пустой аудитории свидетелей, писал протоколы, заставлял подписывать. И никто ему не перечил, никто не вышвыривал самозваного следователя из аудитории, напротив, чтобы не мешать ему, переносили лекции и семинары в другие аудитории. Дело разрасталось, обретало чёрные очертания. Когда Арефьев вызвал к себе уборщицу из общежития, неплохо, надо думать, разбирающуюся в кибернетике, Анна Степановна решила, что достаточно. Позвонила матери.
На следующий день Арефьев в университет не пришёл. Было тихо, никто ничего не понимал, однако симпатии явно качнулись в сторону Анны Степановны. Это было непостижимо, ведь никто не знал, что она разговаривала с матерью. Вечером Анне Степановне позвонили из горкома, сказали, что чудак Арефьев перегнул палку, никто не уполномочивал его заниматься каким-то расследованием. На секретариате они обсудили ситуацию, пришли к выводу, что позиция Анны Степановны в принципе правильная. Зачем обобщать, раздувать незначительный эпизод? Можно даже не выносить персональное дело парня на общее собрание, достаточно как следует проработать его на бюро. Покончив с официальной частью, вышестоящий комсомолец попросил Анну Степановну заглянуть в конце недели в горком. «Есть некоторые соображения насчёт тебя, Кузнецова. Нет-нет, не волнуйся, хорошие соображения».
Бюро действительно прошло спокойно, но не совсем как она себе представляла. Анна Степановна ожидала, что парень упадёт в ноги, будет на седьмом небе от счастья, а он даже не покаялся. И хотя Анна Степановна понимала, что каяться ему, в сущности, не в чем, её взяла досада. «Ведь на ниточке висел! Знал бы, чего мне стоило…» — угрюмо смотрела на него, снисходительно объясняющего, что привёз книгу из Австрии, где служил в армии, что по демобилизации его багаж, в том числе и эту книгу, досматривали и в особом отделе, и в Смерше, и на гражданской таможне. Если книгу беспрепятственно пропустили, откуда ему знать, что она вредная? То было новое чувство. Ей бы радоваться, и она, вне всяких сомнений, радовалась бы, если бы… не невозмутимая эта его уверенность, непонятное достоинство. Да почему это он с ней, ней! на равных? Тут было противоречие. С одной стороны, Анна Степановна всей душой стояла за справедливость, с другой… ей отчего-то хотелось, чтобы парень валялся в ногах, каялся. Ведь это она — она! — его спасла! Хоть он и не был ни в чём виноват. Но если все начнут так относиться к тем, кто… выше, что получится? После бюро она чувствовала себя расстроенной, озадаченной.