Условие
Шрифт:
Глава первая. Каналы
…Так бывало в детстве, когда, что-нибудь сломав, разбив или потеряв, Феликс не мог поверить, что это окончательно и невозвратно. Ему казалось, стоит зажмуриться, забыться на секунду-другую в насильственном сне, всё вернётся на круги своя, жизнь и дальше потечёт как ей назначено — без ненужного, нелепого эпизода, когда случилось то, что случилось и, как ни странно, случилось навсегда. Он вдруг запоздало осознавал, сколь хороша, и привольна была его жизнь до проклятого ошибочного происшествия и сколь мало он, свинья, это ценил.
Исцарапанная крышка школьного стола, чёрное в мутных меловых туманностях пространство доски, светлые, как стружка, волосы Кати Сурковой, цилиндрическая под фонтанным пробором голова Серёги Клячко, матовые
То было странное, растянувшееся во времени пробуждение.
Быть может, оно началось много лет назад, когда Феликс увидел в заснеженном сквере двух собак. Снег косо летел под фонарями, на сугробах лежали фиолетовые тени. Феликса удивило не столько непривычное положение собак, сколько игриво-хитренькое, блудливое выражение на их мордах. Мохнатые уши были дурашливо оттопырены, глаза весело поблёскивали, с высунутых языков поднимался пар. «Они… дерутся?» — спросил Феликс у матери. «Пошли вон!» — крикнула мать на собак, но те не сдвинулись с места.
Наверное, пробуждение продолжилось в летнем лагере, куда Феликс поехал на первые свои школьные каникулы. По утрам, если была хорошая погода, их уводили к заливу. Возле берега было мелко, вода прогревалась. Повсюду из воды торчали валуны. Солнце высушивало их спины, водная же часть ледниковых доисторических камней была покрыта живым шевелящимся мхом, отчего казалось, камни куда-то ползут. Когда шёл дождь, детей усаживали за столом в крытой беседке. Приносили пластилин — длинный, обёрнутый в шуршащую фольгу, тёмно-зелёный брус, от которого каждый мог отщипывать сколько душе угодно. Соседкой Феликса частенько оказывалась девчонка со смешными косичками-хвостиками и широко расставленными серыми глазами, которые она никогда не отводила, когда смотрела в глаза другим. В иные моменты девчонка забирала над всеми непонятную власть. Все ей поддакивали, дружно смеялись над её шутками. Шутки были на определённую тему. Феликс тоже смеялся, хоть и не всё понимал. Она была пигалицей, но почему-то не стыдилась говорить о том, о чём стыдился он. Вылепив две фигурки, девчонка притиснула их друг к другу, положила на ладонь, показала Феликсу. «Что они делают?»—«Не знаю», — Феликс покраснел. «Где ты живёшь?» — вдруг спросила девчонка. «В Ленинграде, где же ещё?» — растерялся Феликс. «Сколько у вас комнат?» — «Две, а что?» Девчонка смяла в ладони фигурки — они вернулись в хаос, в мягкое тёмно-зелёное небытие, из которого так загадочно и неприлично вышли. «Потому и не знаешь, что две комнаты, — засмеялась девчонка, тряхнула косичками-хвостиками, — мы в одной живём, я знаю».
Феликс вспомнил, как однажды, ему тогда было лет десять, — родители выпроводили его погулять. Произошло это на служебной даче, куда они приехали на выходные. Отец любил выпить, мать не пила никогда, но тут, погуляв по сосновому лесу, они зашли в магазин, купили четвертинку водки и бутылку лимонада. До обеда оставался час. Феликс устроился с книгой у окна. Мать же с отцом вдруг засуетились у стола, достали ветчину, какие-то огурцы. Выпив и закусив, оживились, начали толкаться, обсуждать недавно виденный итальянский фильм. Мнения насчёт фильма разошлись. Феликсу сделалось тоскливо, он почувствовал себя лишним, ненужным. Отец прополоскал стаканы, налил лимонад. «Залпом, — сказал Феликсу, — и иди гулять». — «Не пойду, скоро обед». — «Иди-иди, — поморщился отец, — мы немного отдохнём». — «Я в другой комнате посижу…» — «Сказано тебе, иди!» Уходя, Феликс услышал, как щёлкнула дверная задвижка.
Долгое время потом, задумываясь об этом, предчувствуя подобное, Феликс ощущал во рту гадкий привкус лимонада из того прошлого стакана с невыветрившимся водочным духом. Ощутил он его и совсем недавно, когда Серёга Клячко знакомил его со своей девушкой. Она была невзрачной, коротконогой, нелепо подстриженной. Феликсу, помнится, сделалось стыдно за друга. Серёга гадко улыбался, небрежно похлопывал Нину — так её звали — по плечу. Нина молчала, как камень. Феликс представил себе, что там было у них на продавленном диване в котельной, ключ от которой Клячко заполучил с таким трудом. Что там было у них на узеньком, промятом чужими задами и спинами, ободранном дерматиновом диванчике, после того как они прикончили бутылку розового ликёра, — и его чуть не вытошнило. Они бесцельно тащились по проспекту. «Серёга, — шепнул Феликс, — она уродина!» — «Не понимаешь, дурачок, — чуть склонил цилиндрическую голову Клячко, — чем страшнее, тем быстрее…» — он не договорил, наткнувшись на полный злобы и тоски взгляд Нины. Феликсу сделалось мучительно стыдно за самодовольного Клячко, который гордился тем, о чём следовало сожалеть, за убогую Нину, за себя, что согласился пойти взглянуть, с кем это Серёга проводит время в жаркой гудящей котельной.
Феликсу всегда претили гадкие стороны отношений между людьми, он избегал их как только мог. Вероятно, то была насильственная чистота, но Феликс упорно старался не замечать того, чего, по его мнению, быть не должно. Так, однажды среди ночи он проснулся от громких голосов. Отец и мать выясняли отношения. Феликс отчётливо слышал каждое слово, но сознание отказывалось фиксировать смысл. Он как бы лежал в глухом бронированном коконе. Вокруг летали, взрывались синим пламенем не проникающие внутрь осколки. Феликс подумал, если он серьёзно отнесётся к тому, что слышит, вникнет в эти слова, то сойдёт с ума. Как примирить то, что он в данный момент слышит, с тем, что родители в общем-то любят его, желают добра. Люди ли они? И если люди, то как будут жить вместе после того, что сказали друг другу? Можно ли позволить случайно услышанным словам перечеркнуть образы, складывающиеся годами? То была оборотная сторона насильственной чистоты. Феликс не знал, как свести — свои ли, чужие — слова и дела к единому знаменателю. Да и есть ли он, этот знаменатель? В мире — метрическом хаосе — оказался без собственной единицы измерения.
Он ничего не сказал в тот день Клячко. Они расстались возле Инженерного замка. Было не по-осеннему душно и жарко. Казалось, над городом висит не пропускающая прохладу подушка. Улицы, площади, набережные превратились в одну большую похабную котельную.
Чем дальше уходил Феликс от Серёги и его низкорослой подруги, тем красивее, чище становился город. На набережной канала Грибоедова Феликс остановился и долго смотрел в пепельно-серую воду. Они были одинакового цвета — вода и небо — только в небе стояла жёлтая кожаная луна с нечётким синим тиснением.
Вода уносила прочь невесёлые мысли. Убаюкивала, умиротворяла, внушала мысль, что пепел сродни вечным вопросам человеческого бытия, не убывая, носится над миром, засоряя глаза бесчисленным, сменяющим друг друга поколениям. Феликс так долго вглядывался в струящийся водяной пепел, что внизу начали чудиться какие-то лица, послышались возбуждённые, грассирующие голоса, вопрошающие о смысле жизни.
За что он любил родной город, так это за образы, овеществившиеся в камне. Эти образы вновь и вновь гнали по улицам: втискивали в тесный гвардейский мундир; подсаживали в рессорную пряничную карету; торопили чёрным утром — ничтожнейшего из ничтожнейших в присутственное место к столу; заставляли красться ночью с кистенём в рукаве; в надвинутой на глаза шляпе, с приклеенной бородой нести в саквояже тяжёлую бомбу. Ибо томимый насильственной чистотой, отрицающий в людях то, что в них быть не должно, но что было в избытке, он мучительно искал свой путь в мире. Ведь не затем же он явился на свет, чтобы есть, пить, спать, учиться в школе, воровато ходить, как Клячко, по вечерам в котельную со страхолюдиной, к которой невозможно испытывать возвышенных чувств?
Феликс понимал, что зашёл в тупик. Ему был бесконечно ненавистен запах лимонада в водочном стакане, но чистая, назначенная себе жизнь отчего-то не получалась. Серёга Клячко смущал рассказами о котельной, намекал, что у Нины есть подружка — как раз дли Феликса — неплохо бы им объединиться. Катя Суркова, которую Феликс любил с седьмого класса, с которой подолгу стоял в подъездах, но отчего-то не целовался, смотрела на него с нескрываемой тоской, как на труса, маменькиного сынка. Феликс никак не мог объяснить ей, что он не трус, что если чего и боится, так это пойти по следам Клячко, пуще смерти боится впасть в убожество и пошлость. Да, ему ведом страх. Он просыпается по ночам — это страх оказаться ничтожеством, страх не столько даже потерять жизнь — убиться — сколько сплоховать в последний решающий момент, выказать себя безвольным, жалким, слабым. И уйти с осознанием этого, охваченным позорным животным ужасом. Вот тогда ему прямая дорога в ад. Но Сурковой было неинтересно слушать Феликса. Она не понимала, как всё это связано с ней? Феликс чувствовал, что душевная близость, существовавшая некогда между ними, уходит, как вода из дырявой кастрюли. Он не знал, что хуже: потерять Суркову вовсе или приобрести не понимающую?