Усман Юсупов
Шрифт:
За жиденьким чаем в «еврейском дворце» чаще других стали повторяться слова: «касаба иттифоки» — профессиональный союз. Прибыл однажды, это случилось уже в августе, когда над Каунчи висела поднятая за день еще не остывшая пыль, странный городской парень, солдат не солдат, в английских ботинках с обмотками, в серой холщовой рубашке без ворота. Сказал, что он из центрального комитета «Хлопмасмола». Никто этого слова повторить за ним не смог, а смысл был понятен — профсоюз, в который входят рабочие, мастеровые и служащие хлопковых, маслобойных и мыловаренных предприятии Туркестана.
Парень
Все тот же Аюп Сараев, прежде он с рабочими за чаем не сиживал, а теперь появлялся что ни вечер, с вызовом закричал, широко раскрыв шелушащийся рот:
— Мандат покажи. Мандат у тебя имеется или нет? — Морщинистое лицо его с небольшим орлиным носом пылало.
Все притихли. Никто не знал, что это такое — мандат.
— Вот смотрите, — парень высоко поднял бумажку с фиолетовой печатью.
Сараев требовательно взял ее и долго изучал, сопя и хмыкая.
— Дай обратно, — парень отнял мандат и, не по-доброму прищурившись, сказал, в свою очередь: — Вы-то, гражданин, насколько нам известно, сами от эксплуататоров недалеко ушли. Сараев ваша фамилия? Так?
— Ну и что? — глупо возразил Сараев. Глаза его забегали.
— А то, что в Ташкенте жалобы на вас имеются, и не одна. Дехкан обманываете. Платите им за второй сорт, а хозяину сдаете первым. Теперь мы с этим покончим…
— Неправда это! — закричал Сараев, прижав к груди пальцы. — Мусульмане, скажите сами.
Они молчали. Что бы ни говорили о переменах, о том, что царя нет, но вот же: сидит на своем месте, как прежде, управляющий, и Сараев еще в силе…
То было первое выступление Усмана. Юлдаш Бабаджанов, друг его каунчинской юности, а впоследствии товарищ по партийной работе, запомнил этот случай благодаря обстоятельству, смешному на первый взгляд. Усман — он казался совсем невысоким еще из-за того, что был одет в сшитый матерью костюм из мешковины, — вскочил, опрокинув ведро, стоявшее у его ног. Вода подтекла как раз под Сараева, и тот тоже быстро поднялся, свирепо ругаясь.
— Я приведу пять, десять человек приведу. Я знаю. Здесь, в кишлаке Ниязбаш, живут. Жаловались на Сараева, прямо плакали даже, — горячо заговорил Усман, не замечая оживления, вызванного событием.
Сараев отряхивал воду с вельветовых рыжих штанов, заправленных в блестящие сапоги.
— Замолчи! — крикнул он Усману. — Добро бы — бедняк, так еще и бестолковый. Сам себе работы добавляешь, нищий.
Намекал он на то, что Усман по вечерам таскал в чайхану воду из хауза; за это он и отец его Юсуфали могли выпить бесплатно чайник чаю с лепешкой.
Парень, прибывший из Ташкента, поднял руки.
— А ну-ка тише! — велел он Сараеву. — Не смейте закрывать трудящимся рот. — Он обратился к Усману, который от волнения не находил нужных слов, спросил, как его фамилия, записал ее в свою тетрадь и сказал, что вскоре понадобятся его показания для комиссии.
Уже
Усман и Юлдаш вернулись домой.
— Нажил я себе врага, — сказал Усман о Сараеве. — Теперь на мой джин он, собака, будет самый грязный сырец давать. — Подумал, растянул полные губы в улыбке. — А знаешь, как легко стало, когда сказал. Промолчал бы если, сдох бы ночью. Ей-богу…
Зимой объявили об учреждении рабочего контроля над Каунчинским хлопковым заводом. Приехал тот же товарищ из Ташкента. Он сам отыскал среди людей, заполнивших все ту же чайхану, лобастого большеротого юношу.
— Запишем в комиссию и вот этого товарища, Юсупова Усмана, — сказал он. — Возражений нет? Будем считать — принято.
— Воду для чая не забудь натаскать только, уртак Юсупов, — процедил сквозь зубы Сараев. Сидел он позади.
Усман ничего не ответил.
Ночью, когда ворочался на жесткой циновке, ежась от холода и непрошедшей обиды (спал у двери, а под нее поддувало с улицы, где шел надоедливый декабрьский дождь), сообразил: можно было сказать Сараеву, что заодно, мол, я еще и о лопате не забуду, чтоб золото вырыть, награбленное тобой у дехкан.
В ту же комиссию вошел и еще один друг Усмана — Фридрих Ярош, пленный австрийский солдат, худощавый, с чистым задумчивым лицом, окаймленным темной бородкой. На родине у себя Ярош был литейщиком, здесь в его специальности нужды не было, но он быстро освоил немудрую технику и научился быстро ремонтировать джины и линтера, которые то и дело выходили из строя. Механики были призваны в армию, и потому Ярошу на заводе цены не было. Перед ним бывало, даже заискивал тот же Гробовой или Сараев. Прощалось ему скрепя сердце и то, что якшался он с чернорабочими, с самыми что ни на есть темными. Аюп Сараев, поджимая губы, от чего лицо его становилось брезгливо-старческим, диву, бывало, давался, наблюдая, как Ярош, что ни перерыв, сидит за чаем с лепешкой вместе с Усманкой из джинного цеха. Не может австриец найти компанию поблагородней. Европа называется… Несомненно, еще более удивлен был бы уроженец саратовских степей Аюп Сараев, приехавший в Туркестан за длинным рублем и, кстати, не ошибшийся в этом, если бы узнал, что рассказывает Ярош Усману о Карле Марксе, о котором сам Сараев представление имел весьма смутное, числя его в одном ряду с князем-бунтовщиком Кропоткиным и вольнодумцем Габдуллой Тукаем.
Было бы наивно, да и неуважительно по отношению к нашему герою утверждать, что в восемнадцать лет он, едва умевший расписываться, усвоил, да еще со слов не бог весть какого пропагандиста, хотя бы азы из Марксова учения. Но что он понял — это важнейшую для него тогда истину: были и есть на свете очень умные люди, которые учат рабочих, как бороться за свое освобождение. И еще одно, что он усвоил, по его собственному признанию, уже тогда, единожды и на всю жизнь: суть великого лозунга «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».