Успех
Шрифт:
Нравится ли мне это? Пока нет. Но, легким шагом направляясь куда бы то ни было, я проверяю все поверхности. Мне кажется, что в любой момент они могут треснуть.
Работать в последнее время невозможно. (Как вам известно, на самом деле так было всегда, но теперь — особенно.) Они гонят меня, когда я слишком поздно возвращаюсь после того, как развожу их дерьмовые картины по всему городу (возможно, я расскажу им о своих отношениях с подземкой. Возможно, тогда они станут добрее). Они гонят меня, когда я что-нибудь роняю, а в последнее время я действительно постоянно кое-что роняю. На прошлой неделе я уронил чайник, и эти хреновы свиньи заставили меня купить им новый. На этой
— Убирайтесь в хранилище, — сказала Одетта.
Приятели-студенты выглядели озадаченно. Озадачен был и я. Протирая рамы, я даже всплакнул.
Знаете, чем мне пришлось пообедать на днях? (Ах, спасибо, мой добрый Эмиль, да, как обычно, пожалуйста.) Батончиком «Марс». Этим сраным батончиком «Марс». Ну и насрать. По всем счетам теперь платит Терри. Похоже, он не против. Как-то раз, вернувшись с работы, я обнаружил, что мощный «Грюндиг» исчез из моей комнаты. Я решил было, что его забрали за неуплату. Спустившись вниз, я увидел его в комнате Терри. Я промолчал.
Я хочу домой. Я хочу обратно в этот большой, теплый дом. Я хочу оказаться среди людей, которые любят меня. Я совершенно безоружен против людей, которые меня ненавидят.
В тот вечер, когда многое в наших жизнях окончательно встало на свои места, в тот вечер, когда все стало ясно, я столкнулся с Терри в коридоре. Я только что вернулся с работы; он натягивал новую пару перчаток, готовясь пройтись с книжкой до какого-нибудь дорогого ресторанчика на Квинсуэй.
— Как поживаешь? — агрессивно спросил он.
— Отлично, — ответил я, избегая его взгляда.
— Хорошо. А как дела в галерее?
— Отлично.
— Хорошо. Тебе по-прежнему там нравится?
— Пожалуй, не буду снимать пальто, — неуверенно произнес я и стал подниматься по лестнице.
— Урсула у себя, — крикнул Терри. — Хандрит, как обычно. Сходи подбодри ее, чего же ты?
Весь этот месяц я ждал, пока захочу, чтобы Урсула пришла ко мне, пришла ко мне и попросила прощения. Я знал, что ничего уже никогда не поправишь, но, возможно, мне удалось бы перестать ненавидеть ее, удалось бы сбросить с себя покров обволакивающего меня теперь исступленного одиночества. И все же я не хотел, чтобы она пришла. Правда не хотел. Я понимал, что не смогу вынести этого, что это невыносимо. Теперь я предоставлен сам себе. Давайте взглянем фактам в лицо.
Я сидел у окна. Пальто было по-прежнему на мне (я часто не снимаю его в последнее время. Это значит, что меня здесь как бы нет, что я в любую минуту могу сорваться и исчезнуть, и кроме того, я, словно последний параноик, боюсь зажигать камин). Я сидел у окна, глядя, как самолеты проносятся сквозь серые облака. И тут раздался до боли знакомый звук шагов.
— Грегори?
— Что? — спросил я, не в силах повернуться.
— Это я.
— Знаю.
— Хочешь поговорим?
— Не могу.
— Ты больше никогда не будешь со мной разговаривать?
— Не знаю. Не думаю.
— Хочешь посмотреть на меня?
— Не могу.
— Когда мы были детьми, то говорили, что никогда не будем плохо относиться друг к другу.
— Знаю.
— Тогда почему ты теперь такой злой?
— Потому что я тебя ненавижу, — сказал я.
— Ты не должен этого делать! Иначе — что с нами станет?
Почему именно всякие пошлости заставляют человека плакать? Я склонился над столом и дал волю самым горьким слезам, которые мне когда-либо случалось проливать. Настоящий потоп — откуда
Она подняла руки, словно положив их мне на плечи. Ее лицо было искажено гримасой боли. Она протянула ко мне руку.
— Не надо! — сказал я. В моем голосе звучала мольба. — Не надо. Если ты дотронешься до меня, я сойду с ума.
Было уже совсем поздно, когда вой сирен пробуравил мой сон. Я повернулся (закройте двери, закройте двери. Иногда кажется, что вся моя жизнь состоит из сирен, что кто-то всегда оказывается замудоханным или сходит с ума. Сирены постоянно где-то поблизости). Мне приснилось, что я иду по разбомбленной улице; на ней играли дети, и воздух был полон тоской по забытому миру и согласию — глухой удар биты по мячу, мягкое шарканье подошв, играющих в «классы», щелканье скакалки, слабые, тонкие крики ссорящихся; я дошел до дома, который искал; постучав в дверь, я обернулся, чтобы еще раз порадоваться, глядя на детей; все стихло, и, чувствуя комок в горле, я увидел, что это вовсе и не дети, а сумасшедшие старые карлики, которые с озлобленными лицами надвигаются на меня со всех сторон… Кровожадно выли сирены. Я открыл глаза. Синий свет метался по комнате, как призрачный бумеранг, со свистом рассекая воздух. Я сел, меня била дрожь. Сирены предостерегающе вопили, пока я спускался по лестнице. Я открыл входную дверь.
Мгновенная картина: пелена холодного воздуха за разбитым стеклом, мужчины, копошащиеся у распахнутой пасти «скорой», заносящие внутрь фигурку в белой ночной рубашке.
Я упал на колени.
— Терри, — сказал я. — Кто-нибудь, пожалуйста, помогите мне.
Коридор ушел куда-то в сторону. Я соскользнул на пол. Синий свет бумерангом крутился у меня над головой — все ближе, все ярче, все чернее.
11: Ноябрь
I
Ну что, неплохо было?
Большое дело. Хотите, я расскажу вам, как умерла моясестра? Плевать на все.
Теренс сидит за квадратным столом в углу передней комнаты, учебники и тетради с домашней работой веером разложены перед ним на зеленом сукне. На стуле перед очагом с тремя положенными друг на друга поленьями — мой отец, высокий, грузный, его редкие рыжие влажные провинциальные волосы прилипли к макушке. Рози опаздывает. Дым из отсыревшей трубки, загустев, повис на уровне стола, и когда я повернулся на стуле, чтобы различить его в табачном трансе — увидеть, как безумие завладевает им, быстро сказать ему что-нибудь отвлекающее, — я почувствовал себя словно на какой-то приподнятой плоскости, как Бог или ученый, наблюдающий за поведением подопытных животных. Плохо дело, подумал я; но, разумеется, другая часть меня (эта извращенная, взаимодополняющая часть) думала: все будет хорошо. Чего беспокоиться? Утрясется.
Мы услышали, как захлопнулась входная дверь. Я снова повернулся, когда она вошла в комнату, — она вошла в комнату и стала раскладывать вещи по стульям, поздоровавшись с отцом и со мной, без всякого страха. Отец сделал вид, что ее опоздание не вызвало у него ни малейшего раздражения. На приветствие Рози он не ответил. Он просто сидел перед камином, покуривая трубку, — должно быть, есть что-то исключительно приятное в том, чтобы откладывать праведный гнев, тонкой струйкой дыма втягивая в себя силу, питающую застывшую напряженность. Рози, хромая, с улыбкой присела к моему столу, за которым и сидела, думая о чем-то своем, пока не пришло время есть. Ей было хорошо. Ей было семь лет.