Устал рождаться и умирать
Шрифт:
Цзиньлун передал меня Хучжу, а сам наклонился и вытащил одного из сосущих. Прежде чем расстаться с соском, тот растянул его как резиновое колечко. В освободившийся сосок тут же вцепился другой.
Тех, кто завладел сосками и ни за что не желал расставаться с ними, Цзиньлун вынес одного за другим за стенку свинарника, где они устроили нескончаемый визг, ругая его на все лады ещё плохо повинующимся языком. Сосали теперь лишь десять, два соска оставались свободными. Их уже изжевали так, что они вспухли и покраснели — смотреть противно. Цзиньлун снова принял меня из рук Хучжу и пристроил к брюху матери. Я зажмурился. От жадного причмокивания моих отвратительных братьев и сестёр в животе всё переворачивалось, и меня бы вытошнило, если бы было чем. Как я уже говорил, я собрался умереть и ни за что не дотронусь до этого замызганного соска. Взяв в рот сосок животного, я наполовину утрачу человеческое и безвозвратно погружусь в пучину животного мира. Стоит
— Соси давай!
В руках Цзиньлуна я ткнулся ртом в один из пухлых сосков, в слизь, оставленную моими отвратительными братишками и сестрёнками, и мне стало тошно. Я изо всех сил сжал губы и крепко-накрепко сомкнул челюсти, чтобы избежать соблазна.
— Вот ведь тупой: титька перед носом, всего-то и нужно рот раскрыть, — ругался Цзиньлун, легонько поддав мне по заду.
— Слишком грубо ты с ним обращаешься. — Оттолкнув Цзиньлуна, Хучжу взяла меня и стала легонько поглаживать по брюшку нежными пальчиками.
Было так приятно, что я даже захрюкал. Вырвалось это хрюканье непроизвольно, но эти звуки, хоть и поросячьи, уже не так резали ухо.
— Ты моё сокровище, — приговаривала Хучжу, — шестнадцатенький, глупышка, даже не знаешь, как это вкусно — маму сосать. А ну давай попробуем, а? Не будешь молочко сосать — разве вырастешь?
Из её бесконечного сюсюканья я понял, что в этом выводке я шестнадцатый по счёту, то есть выбрался из чрева матери последним. При моём незаурядном опыте в том, что и как на этом и на том свете, хоть и я прекрасно разбирался в отношениях между людьми и домашними животными, в глазах людей я был всего-навсего свиньёй. Как же это печально. Но ещё большая скорбь ждала впереди.
Взявшись за сосок, Хучжу пощекотала им мои губы и ноздри. В носу засвербило, и я неожиданно чихнул. По тому, как дёрнулась рука Хучжу, я понял, что она испугалась, но потом послышался её заливистый хохот.
— Никогда не слышала, как свиньи чихают, — смеялась она. — Ну, поросёнок номер шестнадцать, Шестнадцатенький ты наш, раз ты чихаешь, то наверняка и сосать умеешь! — Потянув сосок, она нацелила его мне в рот, легонько нажала пару раз, и на губы брызнула струйка тёплой жидкости. Я непроизвольно провёл по ним языком. Мм, господи, вот уж не предполагал, что свиное молоко, молоко моей матери такое сладкое, такое ароматное, как шёлк, как сама любовь. В один миг забылось унижение, мгновенно переменилось впечатление от окружающего мира, и эта возлежащая на изумрудной траве свиноматка, мама для всех нас, шестнадцати поросят, представилась такой благородной, такой непорочной, такой красивой. Я без малейшего колебания ухватил губами сосок, чуть ли не вместе с пальцем Хучжу. И молоко струйка за струйкой полилось в рот и дальше в желудок, и я с каждой секундой исполнялся всё большей силы и горячей любви к матери-свинье. Я слышал, как Хучжу с Цзиньлуном радостно захлопали в ладоши и засмеялись. Краем глаза я видел, как их юные лица расцвели как цветок петушиного гребешка, как их руки тесно сплелись вместе. Хотя в голове у меня и просверкивали проблесками молнии какие-то фрагменты истории, но в тот момент хотелось забыть обо всём. И я закрыл глаза, погрузившись в радость поросёнка, сосущего материнское молоко.
В последующие дни я стал главным тираном из всех шестнадцати. Цзиньлун с Хучжу не переставали дивиться моему аппетиту. Способности к еде у меня были просто невероятные. Стремительными и точными движениями я всегда безошибочно пробирался к самому большому, самому налитому соску. Мои глупенькие братья и сёстры, чуть ухватив сосок, тут же зажмуривались, у меня же глаза всегда были открыты. Присосавшись, как безумный, к самому большому соску, я загораживал телом ещё и другой, бдительно зыркая по сторонам. Стоило кому-то из этих бедолаг предпринять тщетную попытку урвать свою долю, я сильным ударом зада отшвыривал его в сторону. Мне удавалось с невероятной скоростью опустошить надувшийся сосок и завладеть другим. Я очень гордился — ну и конечно, немного стыдился — тем, что в те дни поглощал молока больше, чем трое поросят вместе взятые. И ел не зря: для людей мой быстрый прирост повышал отчётность. А проявляемая смекалка, смелость и день ото дня всё более внушительные размеры заставляли их смотреть на меня другими глазами. Вот тогда я и понял, что в свиньях людям нравится именно это — когда ешь как сумасшедший и такими же сумасшедшими темпами растёшь. Свиноматке, которая произвела меня на свет, конечно, крупно не повезло: такая моя привязанность к соскам не могла не надоесть. Даже когда она вставала поесть, я подлезал ей под брюхо и, задрав голову, тыкался в сосок. «Сынок, а сынок, дал бы маме поесть, — выговаривала она. — Мама не поест, откуда взяться молоку, чтобы кормить тебя! Неужто не видишь, как мама исхудала, задние ноги уже не держат?»
Через семь дней после нашего появления на свет Цзиньлун с Хучжу унесли восьмерых поросят в соседний загон, где их кормили жидким просяным отваром. Выкармливала эту восьмёрку какая-то женщина. Из-за высокой стены её было не видно, слышен был лишь голос — такой знакомый, такой приятный, но, как я ни старался, ни лица, ни имени так и не вспомнил. Всякий раз, когда я собирался с духом, чтобы пошарить в лабиринтах памяти, меня охватывала невероятная сонливость. Три показателя доброй свиньи — хорошо есть, хорошо спать и хорошо набирать вес. Я обладал всеми тремя. Исполненный материнской любви голос этой женщины за стеной звучал убаюкивающе. Она кормила поросят шесть раз в день, из-за стены доносился аппетитный запах кашки из кукурузы или проса; я слышал, как мои братья и сёстры с радостным похрюкиванием набрасываются на еду, а эта женщина приговаривает «Осторожнее, мои дорогие, сокровища мои маленькие». Видать, добрая, раз относится к поросятам как к собственным детям.
В месячном возрасте я уже был в два с лишним раза крупнее братьев и сестёр. Все двенадцать сосков матери в основном были мои. Если, бывало, какой-то безумно оголодавший поросёнок и бросался очертя голову, чтобы ухватить сосок, мне стоило слегка поддать ему рыльцем под брюхо, и он кувырком отлетал в угол у стены за матерью. «Шестнадцатенький, а, шестнадцатенький, пусть они тоже поедят немного, а? — бессильно молила она. — Вы же все моя плоть и кровь, за всех душа болит, кто голоден!» Слова матери были неприятны, и, не желая считаться с ними, я принимался яростно сосать её, так что она аж глаза закатывала. Потом оказалось, что я умею проворно и мощно взбрыкивать задними ногами, как осёл. При этом и сосок изо рта вынимать не надо, и поворачиваться мордой к желающим поесть. Стоило им обступить меня с налитыми кровью глазками и пронзительным визгом, я выгибался, задние ноги взлетали — одна или обе, — и мои твёрдые, как осколки черепицы, копытца опускались им на головы. После такого удара им оставалось лишь с воплями зависти и ненависти ходить кругами, проклиная меня, и слизывать остатки еды в кормушке матери.
Вскоре на это обратили внимание Цзиньлун и Хучжу, которые пригласили Хун Тайюэ и Хуан Туна понаблюдать из-за стены. Я понял: они помалкивают, чтобы я их не заметил, — и тоже делал вид, что их не замечаю. Сосал я с преувеличенным усердием — матушка-свинья только постанывала — и так ловко раздавал удары одной ногой и неподражаемо лягался двумя, что мои бедные братья и сёстры с визгом разлетались во все стороны.
— Какой это, мать его, поросёнок! — послышался восторженный голос Хун Тайюэ. — Ослёнок скорее!
— Точно! — подхватил Хуан Тун. — Гляди, как лягается!
Выплюнув опустошённый сосок, я встал, вразвалочку протрусил по хлеву и, подняв голову, громогласно хрюкнул пару раз в их сторону, чем вызвал ещё большее удивление.
— Тех семерых уберите, — распорядился Хун Тайюэ, — а этого молодца оставьте на племя, пусть сосёт мать один, укрепляет породу.
Цзиньлун запрыгнул в хлев, полусогнувшись, и со звонким восклицанием направился к поросятам. Когда мать подняла голову и недобро глянула на него, он уже проворно заграбастал парочку. Она ринулась к нему, но, получив пинок, отступила. Поросята у него в руках пронзительно верещали. Одного постаралась забрать Хучжу, другого принял Хуан Тун. По донёсшимся из-за стены звукам я понял, что они присоединились к восьмёрке тех дуралеев, которых отделили раньше. Слыша, как неласково принимают там новеньких, я только радовался, никакого сочувствия не испытывал. Не успел Хун Тайюэ и трубку выкурить, как Цзиньлун уже перетащил всех этих семерых дурачков на новое место. За стеной началась свалка и грызня. Оставшись один, я прислушивался лишь краем уха. Свиноматка, похоже, опечалилась, но в то же время у неё как гора с плеч свалилась. В конце концов, обыкновенная свинья — куда ей переживать подобно людям. Вон, уже позабыла боль утраты сыночков и дочерей и знай себе уминает…
Донёсся запах еды, он быстро приближался. В ворота загона вошла Хучжу с ведром корма. На ней белый фартук с вышитой красными иероглифами надписью — «Свиноферма Абрикосовый Сад большой производственной бригады деревни Симэньтунь», белые нарукавники и белый берет. В этом наряде она походила на кондитера из лавки, где продают сласти. Металлической ложкой она стала выкладывать корм из ведра в кормушку. Свиноматка подняла голову и залезла туда передними ногами. Корм, которым она заляпала себе морду, с виду напоминал жёлтое дерьмо. От него несло какой-то гнилой кислятиной, и меня охватила невероятная брезгливость. Это был ферментированный корм, плод совместных изысканий двух самых изощрённых умов в производственной бригаде — Цзиньлуна и Хучжу. Получали его, смешивая куриный помёт, коровий навоз и растительную зелень с различными добавками и оставляя смесь бродить в больших чанах. Цзиньлун поднял ведро и опрокинул всё содержимое в кормушку. Хочешь не хочешь, пришлось свинье есть.