Утешитель
Шрифт:
– Все будет нормально, шеф, – говорила она. – Все будет хорошо и нормально, – повторяла она, как молитву. – Добро непобедимо. И мы это знаем. Может быть, знаем лучше, чем остальные. И духовное братство, и душевное родство – это сила, против которой зло не устоит. И у нас есть что предъявить миру и собственной совести. Даже если расчет будет слишком поздним, чтобы успеть что-то исправить.
В затемненном безвкусном баре аэропорта они молча крутили синтетическими соломинками в бокалах с коктейлем. Потом шеф, насупившись, заказал по рюмке коньяку.
– Разлетаемся, голуби, – говорил он с обидой, – по странам и континентам, и в этом есть некий закон. Везде, друзья, простите меня за нравоучительность, везде действует один закон –
Прощаясь, Марина трижды поцеловала шефа и К. М., шепнула:
– Прощай, чудик. Береги свою девочку. Если она захочет улететь на своем дурацком космоплане, не удерживай. Она – птица.
– Знаю, – отвечал К. М.
– Я тебя буду помнить всегда. Я знаю, мы не встретимся.
– И я не забуду.
– Вот и все, – сказала Марина, – прощайте, мужики.
Она отвернулась и, придерживая у плеча ремень сумки, ушла не оглядываясь, освобожденно легкая.
17
…она спотыкаясь овалами скорбных колес на подъемах легка и на спусках неосторожна перегружена дико сверх меры наперекос то влачится едва то вперед кандыбачит безбожно телега любви моей доверху полная скарбом стихами и прозой и прочей такой ерундой я с детства как помню таскаю ее за собой сначала играючи резво олень молодой с годами с трудом безысходно не веруя в отдых хотел облегчить и уменьшить постылую ношу товар распродать залежалый совсем по дешевке и думалось жаждалось хватит достаточно брошу у края дороги на вынужденной остановке продать не случилось и бросить не довелось телега скрипит и толкает меня на авось и я на дорогах твоих безрассудно крутых от страха раздавленным быть отупел и притих ты шествуешь рядом командуешь важно и строго как будто твои и телега и я и дорога приют твой далекий мираж твой недостижим невиданный огнь пламенеет над ним…
– Милый, давай говорить глупости. Ты очень станешь грустить, когда я улечу?
– Не улетишь. Ваша конструкция развалится в трех метрах над землей, и вы ушибетесь.
– Не развалится. Я знаю, не развалится.
– Тогда я стану скучать и грустить, и горестно плакать, стеная оттого, что мне одиноким жить и что я лишился рая. В шалаше.
– И я буду плакать там, наверху. А потом я вернусь, и у нас откроется такая же долгая ночь, как эта, и я тебе стану рассказывать, что я видела и узнала, а ты будешь недоверчиво ахать и удивляться. Мне кажется, все в жизни должно быть не так, как сейчас. В нежизни – так, как сейчас. И мы силимся выйти в иную чтойность и всякий раз наталкиваемся на слепую веру, себялюбие и всеобщность лжи.
– Слышу П. П. в твоих речах. От зауми отупел и зачах.
– Да, это она подкармливает меня космической философией и теорией внеземного общения.
– Могучая бабуся. А чему еще она тебя учит?
– Теории любви.
– Ого! Мы должны ей экзамен сдавать?
– Нет, она поставит зачет автоматом. Понимаешь, любовь – это женственность мужчины и жертвенность женщины. Раньше я ничего об этом не знала. И если в тебе нет ни капельки женственности, а во мне нет жертвенности ни на четверть столько, тогда у нас, прости, милый, никакой любви быть не может.
– Черт побери, что же делать?
– Не знаю, милый. Мне тоже страшно стало, когда я это выяснила. И я жертвовать не знаю как.
– Про это я тебе расскажу. Допустим, существует некая женщина, скажем, ты. Сначала мы ее слегка целуем…
– Ты говоришь «мы». Разве ты со мной не один?
– Это фигуральное «мы». Сейчас во мне символизировано наличное мужское население планеты.
– И негры?
– Что за глупости! Ты же видишь, я белый мужчина.
– Не вижу, у меня глаза закрыты. А где поцелуй?
– Извини, прелесть моя, вот он, легкий и ненавязчивый. Как мотылек на лепесток. Боже, какие свежие губки! Ты их пастой не смазываешь?
– Конечно, нет. Натуральная кожа. Еще одного мотылька, пожалуйста, а то прежний улетел. Это уже начинается жертва?
– Нет, это пока вопрошание богов.
– Тогда вопроси их еще разок. Спасибо, милый. Они, наверное, оглохли. Попробуй громче. Как хорошо. Но они все равно безответны. Давай вместе. Наконец-то. Я их слышу, милый. Они требуют немедленной жертвы.
– Милый, я успею до рассвета принести еще одну жертву?
– Конечно, и не одну.
– Богов там много?
– Как кур на насесте. И каждой требуется жертва.
– И богиням?
– Им в первую очередь. Иначе начнут скандалить.
– Тогда я спокойна. Все-таки с богами надо быть в хороших отношениях, мало ли что. Одного мотылька, пожалуйста. А это вопрос вдогонку первому. Нет, милый, подожди, ответа пока еще не было.
– Хорошо, тогда пусть они подумают.
– Тише… Так и есть. Да слышу, слышу! Милый, боги опять требуют жертвы… Ты устал?
– Нет, свеж и бодр, как утренняя заря.
– Милый, там все куры спят?
– Одна пестренькая не спит, ждет своей жертвы.
– Тише… Чайки кричат.
– Зачем ты хочешь с ними улететь?
– Это они со мной. Я – домой, они – в гости. Ты слышишь? И пестрая курица квохчет.
18
Невеселые это были дни. Жара стояла библейская. Розовое в сиреневой дымке утреннее солнце к полудню раскалялось до белизны. Птицы прятались, а люди одуревали. Все чего-то ждали. То проносился слух, что расплавленная мантия Земли остывает с большей, чем обычно, скоростью и, значит, можно предполагать, начнутся стереомагнитные и парагравитационные тайфуны и еще неизвестно, когда это кончится и зачем; то просачивалась абсолютно достоверная информация, будто в городе участились случаи непорочного зачатия, а это знаете к чему может привести; то утверждали с пузыристой пеной на губах, что в новых районах города появились будто бы необычайные животные – помесь козла и суки, козлопес, и это, конечно же, сущий бред, потому что козы в городе жить не могут – либо задыхаются от выхлопных газов, либо проваливаются в открытые канализационные люки; еще говорили, что по ночам по улицам бегают друг за другом два бесшумных трамвая, и когда их пытались остановить, эти вагоны тут же ускользали в четвертое измерение; потом какой-то шутник установил, что местная газета выходит одна и та же, только под разными номерами; потом кто-то пустил слух, что на рынках южане продают северянам фрукты по себестоимости, и тогда люди сбежали со службы и бросились на рынки, и был шум ужасный, потому что слух про грузин был, мягко говоря, нехороший и отвратительный, а доверчивые клюнули на него, и всем было стыдно, потому что чуть не задавленный оказался вовсе осетин, а это другое дело. Невеселые это были дни, но интересные. Все чего-то ждали, но никто не знал, чего ждут другие, и потому люди говорили мало, а больше слушали.
Начтов, проговорившись ненароком, что намеревается основать экспериментальную коммуну в районе Тунгуски, целыми днями и вечерами пропадал то у геологов, то у этнографов, кто из них остался в городе, и когда к ночи появлялся дома и все-таки поднимал телефонную трубку, то голос его был усталым и сонным.
– Что-нибудь новенькое, голубчик? – спрашивал он.
– Ничего не случилось, – отвечал К. М., – но вы куда-то исчезли, шеф. И вообще: я перестаю понимать, что происходит?
– А что происходит? – удивлялся Начтов. – Ничего не происходит. Все нормально. Вот если придет аналитик, тогда да. Как Маша себя чувствует? Вот и прекрасно. Девочки работают? Замечательно. Ты ими руководишь? Ну и славно. Старайтесь дальше так же. Не позволяй им распускаться и сам не распускайся. Побольше выдумки, юмора.