Утоли моя печали
Шрифт:
— Нет, папины вещи я должна сама все перестирать.
— Ну а это еще зачем? Папа никогда ничего не имел против прачечной, он даже сам иногда туда белье носил и приносил обратно.
Лидия Николаевна улыбнулась, вспомнив, как ее отец, бравый капитан первого ранга, помогал «своим девочкам» по хозяйству, когда бывал не в море: сам ходил на рынок за картошкой, делал разный мелкий ремонт в квартире и разбирался с прачечной. Он только требовал, чтобы грязное белье было сосчитано и переписано дома и аккуратно сложено в чемодан: он не то что с узлом каким-нибудь, но и с дорожной сумкой стеснялся
— Папины вещи надо отдать бедным, — сказала Лидия Николаевна матери. — Нельзя их хранить, это не по-православному.
— Папа твой не такой уж и православный был, Лидуся. Скорее, как я: Бог у нас в душе, а не в храме. Это ты у нас неизвестно в кого такая церковница уродилась, а папа и в церковь никогда не ходил.
— Ходил! И меня водил в детстве в Никольский собор, мы с ним свечки ставили.
— Ах, ну это у них, у моряков, такая традиция была — перед выходом в рейс пойти в Никольский собор и поставить свечку Николаю Угоднику. Собор-то так и называется — Морской.
— Значит, все они были верующими, хот и не церковными, вот святитель Николай за них и молится.
— Очень помогли молитвы твоего Никола Угодника моему Николаю! Сколько же о страдал, бедный, перед смертью!
— А священника ты так к нему и не позвала, не соборовала его, как я просила?
— Нет, доча, не стала я звать священника, не решилась, путать папу не захотела.
— Что значит «пугать»? Как это можно человека священником испугать?
— Он увидел бы священника и сразу догадался, что умирает. Да еще соборование это которое, говорят, никому не помогает…
— Ты думаешь, мама, умирающие не догадываются, что умирают? Это мы вокруг них заговор молчания устраиваем, головы морочим вместо того, чтобы помочь к смерти приготовиться. И как это «соборование не помогает»? Откуда статистика — «из лесу, вестимо»? Ох, мамочка, мамочка… Соборование если даже не исцеляет человека, то очищает его душу, облегчает ему переход в другую жизнь. Между прочим, многие врачи говорят, что после соборования даже у тяжелых раковых больных часто прекращаются мучительные боли.
— Ну что уж теперь говорить…
— Да, это верно. Слава Богу, хоть похоронили по православному обряду. Ты не забудь, мама, что через два дня будет девятый день, обязательно надо будет панихиду по папе заказать. Я тоже у себя в Изборске закажу.
— Опять панихида? Мне так тяжело было в церкви, доченька, что уж и не знаю, выдержу ли еще одну… Это что, положено так?
— Да, мама. И на сороковой день тоже обязательно. Послушай, давай я на сороковины папины приеду, мы вместе отстоим панихиду в храме, закажем литию на папиной могиле, а потом вместе поедем ко мне.
— Там посмотрим…
Но на сороковины отца у Лидии Николаевны приехать в Петербург не получалось: в школе начался летний ремонт, надо было остаться и приглядывать за рабочими-гастарбайтерами. Она позвонила матери и снова принялась звать ее в Изборск.
— Нет, доченька, не проси, не приеду. Дел у меня много… Стирка большая…
Что это у тебя, мама, все стирка да стирка! Что же ты там стираешь так долго?
— Да все папины вещи…
Лидия Николаевна поворчала на мать, но смирилась. А перед началом учебного года сама поехала за ней, заставила бросить свою «большую стирку» и все-таки увезла ее в Изборск.
И после первой же ночевки Ольги Павловны в Изборске все разъяснилось. Лидия Николаевна вставала всегда рано. Она привела себя в порядок, помолилась, приготовила завтрак на двоих и пошла будить мать-и застала ее лежащей в постели всю в слезах.
— Мамочка, что случилось?
— Коля… Папа твой… Коля и здесь мне приснился! Я думала, что хоть тут у тебя смогу спокойно спать, без этих мучительных снов! Ведь каждую ночь, ну просто каждую ночь!.. — она зарыдала, уткнувшись в плечо дочери.
Когда она выплакалась, Лидия Николаев на заставила ее подняться с постели и повела умываться. А за завтраком спросила:
— Так папа, значит, все время тебе снится, да, мамочка?
— Почти каждую ночь. Если только совсем со стиркой замучаюсь да снотворных наглотаюсь — тогда бывает перерыв…
— Расскажи мне, как он тебе снится?
— Ох, доченька, это так тяжело, так тяжело…
— Все равно расскажи, тебе же легче станет.
— Понимаешь, сон мне один и тот же снится. Сначала я слышу звонок в дверь, иду, открываю — а там стоит наш папа. Но в каком виде! Форма на нем полинялая, рукава обтрепаны, нашивки «краба» на фуражке нет, а сама фуражка вообще выгорела до зелени и рубашка грязная, а воротничок просто черный; и ботинки у него не чищены, шнурки в узелках, а галстук в веревочку закручен; сам он худой и небритый, щетина на лице и усы отросли и обвисли. Ты же знаешь, какой аккуратист и чистюля был твой отец, он ведь уже и лежа в постели сам каждый день брился.
— Господи! — воскликнула Лидия Николаевна, во все глаза глядя на мать, и тоже заплакала.
— Погоди, это еще не самое страшное.
А в руках у папы узел: грязное белье, увязание в серую грубую простыню, по виду бязевую — каких у нас и дома-то никогда не было. И вот он каждый раз протягивает мне этот узел и просит: «Оля! Ну постирай же ты мне белье! Ведь я тут хуже всех одет, перед людьми неловко… Мне тут хорошо, но так стыдно, так стыдно перед всеми за свой вид! Ты уж постирай, Оленька!» И слезы у него по щекам небритым так и катятся… Ну я и просыпаюсь уже в слезах и потом целые дни напролет плачу. Все-все его белье я перестирала-перегладила, все рубашки его накрахмалила! Костюмы его не стала в чистку сдавать, а сама своими руками выстирала и потом тщательно отпарила. И ничего не помогает! Я думала, что хоть здесь он перестанет мне сниться, так ведь нет, вот в первую же ночь и приснился… — И Ольга Павловна опять горько заплакала.
— Ах, мамочка, глупенькая ты моя мамочка! Неужели ты не понимаешь, о чем папа тебя просит, о какой стирке он говорит?
— Об одежде, о белье…
— Да нет же! Это только образ того, что ему от тебя надо, — ну, чтобы ты догадалась и сама поняла.
— Что я должна понять?
— Что надо молиться Богу о прощении его грехов — вот о какой стирке речь!
— Ты думаешь?
— Да я в этом уверена! Папа говорит с тобой тем языком, который тебе понятен Одежда, белье — это символ его нераскаянных, неотмытых грехов.