Утопия
Шрифт:
— Управляешь?
— Я не манипулятор. Я собеседник.
— Это… принципиально?
— Совершенно.
— Ты… не врешь?
— Чтоб я сдох, — серьезно сказал Пандем. — Крест на пузе… Ты знаешь, нынешняя моя оболочка уже не помогает нам общаться. Наоборот.
— А деньги? Что, деньги тоже не нужны? Банки, банкиры, ценные бумаги, биржи…
— Видишь ли… я могу уничтожить все светофоры в городе, все дорожные знаки и заменить их собой, своими советами-предписаниями. Я могу… надо ли? Нет, пусть отработанный механизм вертится, я могу
— Стало быть, ты не хочешь быть нянькой при человечестве? Вообще, какую степень свободы ты предполагаешь нам оставить? Убить кого-то или покончить с собой обыватель не волен. А обругать? А выбрать профессию, к которой, по твоему мнению, не способен? А жениться на стерве? А украсть кошелек?
Пандем забросил в озеро новую порцию булки. Утки не поддавались счету: прежде их было, кажется, четыре, а теперь не то шесть, не то восемь.
— Жесткое ограничение одно: жизнь до глубокой старости. Чуть менее жесткое ограничение — свобода и благополучие тех, кто вокруг. То есть женись на стерве, если стерва не против. Выбирай профессию какую хочешь. Что до кошелька… вероятно, мы договоримся все-таки до необходимости уважать окружающих. Не только собственность…
— Кстати, да, собственность! Если у кого-то в сарае спрятан ресурс, позарез необходимый обществу…
— …Взламывать сарай не будем. Договоримся, а если хозяин ресурса решительно заупрямится — что же, не будем настаивать. Найдем какой-то другой ресурс, а хозяину пусть будет стыдно…
— «Стыдно» — это наказание? Вообще, какие наказания нас ждут?
— Провоцируешь? — Пандем улыбнулся. — Никаких. Только те, которые ты сам готов на себя наложить… Лишить себя воскресной сигареты…
Утки нажрались, но уплывать не спешили.
— Хорошо… А как давно ты есть? Было ведь время, когда тебя не было? Был момент твоего рождения?
— Нет, — Пандем стряхнул крошки с рукава. — Я не родился и не пришел, я — возник. Время, когда меня не было, оставило по себе совокупность знаков. Я вижу их в земле, в живых и мертвых языках, в твоем лице…
— Скажи… — Ким запнулся. — А… повернуть время вспять?
— Сейчас — нет. Потом — наверняка.
— А воскресить мертвого?
— Да. Но зачем? Мертвых будет не так много.
— А летать?
— А ты хотел бы? — Пандем улыбнулся.
Ким почувствовал, как скамейка уплывает из-под него. Как он поднимается, будто в детском сне, и зависает в плотном упругом воздухе.
— Руками маши, — сказал Пандем снизу.
— Вер…ни, — проговорил Ким. И скамейка вернулась на прежнее место.
— Страшно? — спросил Пандем.
Ким судорожно, по-куриному кивнул.
— Весь твой опыт говорит, что меня не бывает, — мягко сказал Пандем. — Это естественно. Ты привыкнешь.
В церкви пахло весной, воском и ладаном. Огоньки свечей завораживали, люди казались темными силуэтами, донными рыбинами в прозрачной холодной воде — каждый сам по себе, каждый наедине с собой.
Ким долго, вопросительно разглядывал светлые лица под золотыми нимбами. Неумело перекрестился; стоявшая рядом старушка заворчала с осуждением. Не дослушав ее инструкций, Ким тронул Пандема за рукав и двинулся к выходу; заскорузлые ладони нищих протянулись, как листья. Ким выгреб мелочь из кармана и положил по монетке на каждую ладонь.
Под солнцем было почти жарко. Всюду, где только имелась свободная от асфальта земля, зеленели ростки и стебли, и первый одуванчик — на безопасной короткой ножке, но вызывающе желтый — выглядывал из-под церковной ограды.
— Скажи… — начал Ким. — Скажи, столько народу во всем мире надеются и ждут… Почему ты явился ко мне? Который не ждал? Которому тебя не надо?
— Они ждут не меня, — тихо отозвался Пандем. — Это было бы нечестно.
«…Итак, я собеседник. И единственная причина, по которой я стану вмешиваться в мозг напрямую, — психическое расстройство, не поддающееся иной коррекции».
Ким сидел в вагоне метро, в самом углу. В темных стеклах отражались люди, читающие, дремлющие, глазеющие по сторонам, висящие на брусьях поручней либо вольготно развалившиеся на дерматиновых диванах; напротив Кима сидела пухлая растрепанная блондинка, увлеченная пухлой растрепанной книгой, и в окне за ее спиной Ким мог видеть собственное лицо. Стекло было кривое, а потому глаза и лоб Кима казались гротескно-огромными, как в страшном мультфильме.
«Хорошо. Что будет с теми, кем забиты тюрьмы и колонии? Как ты видишь их будущее — тех, кто был осужден на пожизненное, допустим, заключение? За убийства, поджоги, изнасилования? Где им место в твоем мире?»
«Там же, где и всем. Наказанием им будет раскаяние, и уверяю тебя, оно гораздо более действенно, нежели тюрьма».
«Ты наивный! Господи, ты с такой властью — такой наивный!»
Ким видел в зеркале темного окна, как шевелятся его губы и как нервно блестят глаза. Как сухая старушка, сидящая рядом и тоже отраженная стеклом, раз и другой на него косится.
«Ты не веришь в совесть?»
«А кто будет совестью? Ты? Жужжание пчелки в большой бритой голове: убивать нехорошо? Как тебе не стыдно? Так?»
«Нет, Ким… Ты забываешь, что я — это каждый из них. Я вижу их изнутри. Каждое колебание, каждое хотение и каждый страх. Каждая минута памяти. Мир, который они видят не так, как ты. Их мир иерархичен, и для начала я просто займу верхнюю ступеньку. А потом… Кое-кому мне удастся вправить вывихнутое представление о жизни, прочих сделаю по крайней мере безопасными для окружающих».
«Только словом?»
«Я собеседник».
«А если они откажутся слушать тебя?»
«Я сумею договориться. Напугаю, подкуплю. Всем им что-нибудь нужно».