Утренняя звезда
Шрифт:
С тех пор как Хаим пришел в приют доктора Корчака, ему более не было нужды просить милостыню. Теперь он шнырял повсюду, ему хотелось все видеть и слышать. Посещал те мало кому известные места, где читали стихи, писали и говорили на всех мировых языках. Он и сам нередко приходил в восторженное состояние, испытывал порывы вдохновения и находил особенные слова, которые, не осмеливаясь произносить вслух, хранил потом в сердце своем.
Он пытался быть полезным, бегал по поручениям и иногда выбирался со своим новым другом Арье Борвинским через дыру под стеной на улице Една, чтобы купить кое-что в квартале, где тот прежде жил. Хаим и Арье родились в один и тот же день, только первый в Подгорце, а второй в польской столице, и коротенькая ниточка судьбы, казалось, связала их. Богатые люди доверяли Арье деньги и драгоценности, и он приносил им купленные на них продукты. Но всегда добывал лишнюю пачку сигарет, которую Хаим был
Еще Хаим помогал доктору Корчаку заниматься сиротами. Он их мыл, укачивал, читал им сказки, которые доктор писал для них. Все старые врачи были в прошлом талмудистами и утверждали, что незачем лечить тело, если не заботишься о здоровье души. Таков был и девиз доктора. А в гетто со дня на день возрастали панические настроения. Через Умшлагплац проходили, не прерываясь, цепочки увозимых, причем теперь ни у кого не оставалось сомнений относительно конечной цели и назначения этих отправок. Почему это продолжалось? А зачем, собственно, спрашивать? Абсурд заходил так далеко, что многие уже просто не имели сил в него верить, но кое-кто точно знал, что их всех ожидает (Хаим был как раз из таких), эти тайно готовились: рыли подземные ходы, копили деньги и покупали смехотворное оружие, чтобы умереть стоя.
Однажды вечером, когда Хаим укладывал малышей в постель, раздался стук дверного молотка. Он вышел открыть и лицом к лицу столкнулся с десятком «знаменитостей» других веков, которые, прижимая палец к губам, прокрались в дом на цыпочках и направились прямиком на четвертый этаж в «библиотеку-курительную», словно бы эти места им были давно знакомы. Они поприветствовали доктора Корчака, расселись, кто как сумел, подсмеиваясь над его чудачествами (завел тут новенького мальца, надо же!). Они беседовали с жаром, хвастались, что все свои «путешествия» совершили вдесятером, с большим удовольствием разглагольствовали о том, что поделывали в прежние времена, и наконец заговорили о главном: вот мы и вернулись в Иудею времен Иисуса Христа, снова то же всемогущество ничтожных служителей оккупационных сил, та же безмерная слабость угнетаемых.
Уставив на человека по имени Христос свой витающий в горних высях взор, доктор задал вопрос, в котором слышалась ирония:
— Что может делать «помазанник Божий» в Варшавском гетто?
— Не пытайтесь меня уколоть. Вы же сами знаете: стоит мне заговорить на каком-нибудь перекрестке, как полиция юденрата тотчас сдаст меня немцам.
Позже Хаим спросил у доктора, приходилось ли тому когда-либо выдавать себя за Христа.
— Ну, это длинная история, мой мальчик. Однажды я и впрямь пережил нечто подобное, но повторять такой опыт нет ни малейшей охоты.
Он улыбнулся, уносясь мыслями куда-то далеко, во времена, все еще жившие в нем, не угасая, — туда, куда по-прежнему стремилась его душа.
Неподвижно застыв в своей пунцовой капоте, вытянув шею и словно заглядывая в какое-то прозрачное окно, Моисей заговорил как бы в пространство, не обращаясь ни к кому из слушателей:
— Ах! Христианство, по сути, всегда было лишь идолопоклонством, ибо под именем Бога почитало человека. Но так было не всегда: все объяснялось необычайной притягательностью пророка Йегошуа. Ведь я и сам некогда стал его учеником, это произошло у Тивериадского озера, где я ловил рыбу. В этого человека влюблялись с первого взгляда и повисали у него на крючке, как рыбины. Когда он умер, пав от руки римлян, мы не могли пережить его уход, и почти тотчас родились легенды: о нем принялись вспоминать, как о Мессии, заводили речь о его воскресении из мертвых, кое-кто его снова встречал в своих снах, а потом и наяву. Но о христианстве как таковом речь не шла: мы просто были друзьями пророка Йегошуа. Или друзьями его друзей — звеньями в цепи тех, кто видел самого пророка или хотя бы тех, кто слышал рассказы людей, которые его застали. Все началось после падения Иерусалима… но не буду читать курс истории, которая и так всем памятна. Грех любви превратился просто в грех. В идолопоклонство.
Во все время своей речи Моисей переступал с ноги на ногу, тряс головой, выходил из себя, изо рта его вылетали капельки слюны: где же этот милосердный Господь? По каким закоулкам Творения прогуливается, пока здесь заваривается такое, что все грозит раствориться, кануть в ничто, так что придется встречаться снова в том времени, которое вне времени?
— Снова? — удивился Хаим.
— Ну да, — вмешался Йегошуа. И рассказал, что уже присутствовал при взрывах звезд, когда его «мир» попал в иное, «животное» время. Дочеловеческое. — Но быть может, и нам удастся вызвать небольшой взрыв подобного рода?
С этими словами Моисей подошел к античного вида шкафчику, сделанному без клея и гвоздей по чертежам образца, найденного в Месопотамии (его сам доктор Корчак когда-то смастерил по книге, трактующей об археологических находках). Он извлек оттуда графинчик и стаканы, которые раздал присутствующим. Они подняли стопки и выпили, напевая вот такую песенку:
Стаканчик вина, У тебя? У меня? Стаканчик вина… Вот моя рука — Выпьем до дна!— Ну что ж! — усмехнулся доктор. — Имеется красивая история. Хоть что-то отрадное в этом клоповнике.
И пророк Илия, склонив кокетливо голову, поведал о некой даме, спустившейся в Варшавское гетто прямо со звезд, чтобы соединиться там со смертным, которого она повстречала в ином мире. Тот человек захотел повидать близких, разделить их судьбу — и увлек за собой внегалактическое существо. Цепь любви пронизывает все времена и миры. По словам Илии, обитательница иных созвездий имела вид заурядной еврейки. На вопрос Хаима пророк ответил, что на земле не существует слов, чтобы описать иные миры и их жителей. Здесь идет речь о несказанном. Тот свет — явление вполне заурядное, но язык человеческий, придуманный для этого мира, совсем не годится для того. Ни единое слово, сказанное в одном из этих миров, не в силах хотя бы намеком, приблизительно объяснить то, что принадлежит другому. Встреча затянулась за полночь, но усталость взяла свое. Когда назавтра Хаим проснулся, он спросил себя: не сон ли все это? Но он был смущен и сбит с толку, а чтение некоторых книг, собранных в библиотеке старого доктора, только усугубляло его смятение. Абсурдность мира, лишенного внятного смысла, буквально душила его. Отсутствие Бога не привносило упорядоченности, оно швыряло его в какую-то потустороннюю жизнь, где царили страх и немая надежда, так что слова даже не приходили в голову.
Хаим испытывал искушение самому явиться в контору, занимавшуюся отправкой. В качестве добровольно депортируемого, как это иногда случалось. Но что-то его останавливало: он сам бы не смог определить, что именно. Он уже не верил ни в Бога своего родителя, ни во всякие истории, с которыми носились обитатели гетто, — смерть Бога отбрасывала свою тень на все эти россказни. Его удерживало какое-то любопытство, но не то прежнее, еще детское, когда каждый день превращался в феерическое путешествие, не та колдовская и завораживающая любознательность, при свете которой стебелек травы, лицо, звук чьего-то голоса таили в себе бездны неисчерпаемых великолепий. Нет. Новое любопытство былому не чета. Теперь оно стало какой-то людоедской алчностью, желанием познать и измерить ту пропасть, о коей вчера еще и не помышлял: злобу, жестокость, несправедливость человеческих существ, казалось достигшие той грандиозности, какая раньше приписывалась самому Богу. Он считал, что предназначен умереть, и не уповал задержаться на этом свете, где все любимые им существа сгинули без следа, однако какая-то ярость побуждала его оставаться в живых, еще поглядеть на этот мир: он чувствовал себя мужчиной.
Группы сопротивления начали действовать, а снаружи свирепствовал пожар, взрывы продолжались и ночью, и днем. Он встретил ее на улице Желязной. На четвертом этаже одного из тамошних домов. Рахель осталась прежней — все такая же неизменно воинственная, верующая в правоту «Гашомер гацаир», все происходящее будто и не затронуло ее естества, как если бы ее идеалы могли обойтись без любви и устоять сами по себе.
Однако их дружба тоже устояла, чувства переполняли обоих, при встрече они обнимались и сжимали друг другу руки так, словно хотели их раздавить. Но влюбленности больше не ощущали: они словно отрезвели, старая маска красоты и юности утратилась, оба видели друг в друге лишь существа без кожи, лишенные чар смертные организмы, не дающие воли сердцу и его метаморфозам. Облавы теперь стали делом обыденным, нескончаемая цепочка арестованных евреев тянулась на улице перед их глазами… И вдруг в сопровождении агентов еврейской полиции в этих рядах, ожидающих часа депортации, появилась мать Рахели. «Мамеле, мамочка моя!» — вскричала девушка с детской болью в голосе. Всплеснула руками, растерянно закружилась по комнате, опрометью выскочила на лестницу, стремглав сбежала по ней, оседлала велосипед, стоявший беспризорно в коридоре, и принялась бешено крутить педали в надежде догнать конвоируемых, которых на платформе вокзала поджидал, дымя и свистя, состав. Когда Хаим в свой черед добежал до места, подходы к платформе были уже заперты, а поезд набирал ход.