Утренняя звезда
Шрифт:
Молодой человек украдкой вышел, за ним вскоре последовала девушка. Никто не обратил внимания на их уход. На следующее утро после омовений и молитвы «шахарит» члены общины поднялись на крышу дома и обнаружили там обоих молодых людей, лежащих в объятьях друг друга, как муж и жена. Кто-то бросился к ним, но раввин удержал слишком рьяных словами: «Оставьте их спать: сегодня — день без греха, а очень скоро мы все станем ангелами». Старый муж и старая супруга улыбнулись. Между тем поднявшаяся вокруг суета разбудила влюбленных, они отлепились друг от
Однако к четырем часам дня небо все еще пустовало, и тень сомнения стала блуждать среди собравшихся. Затем они попытались в самой нарастающей безнадежности обрести дыхание еще более чистой надежды. В их псалмах и гимнах зазвучал такой энтузиазм, что на соседние крыши высыпало множество людей, все новые голоса присоединялись к общему хору. От этих ближних крыш воодушевление распространялось все дальше, до границ гетто. Уже и выстрелов было не слышно, и даже в арийской части Варшавы улицы, казалось, замерли и до странности притихли. Но гимны следовали один за другим, а небо оставалось пустым.
Когда в воздухе стал сгущаться вечерний сумрак, люди быстро ушли с крыш в свои комнаты и подвалы, в гнезда, свитые в руинах, чтобы приготовиться к Седеру, напоминающему об исходе из Египта.
— В этот вечер будет больше горьких трав, чем вина из Кармила, — невозмутимо подытожил один из членов общины, прежде чем спуститься в дом.
Что до Хаима, его томил нарастающий страх, он все не решался обернуться к своим братьям, привалившимся к нему, разгоряченным и дрожащим. Площадка на крыше постепенно пустела. Юноша ушел вместе со своей супругой, а девушка — с книгочеем; все четверо вернулись к делам земным. Оставался только старый раввин, он непрестанно теребил бороду, виновато поглядывая на детей, словно ощущал свою ответственность за вечернюю тьму, снова навалившуюся на город; наконец он подошел к лежащим без сил детям и произнес:
— Давайте спускаться, мои маленькие израильские овечки, ибо Тот, кого мы ждем, не придет сегодня.
Хаим наклонился к братьям и по белым пятнам на лбу одного, по запавшим, горестно искривленным губам другого, по бледным рукам и посиневшим ногтям на скрюченных, как коготки, пальцах третьего определил: сыпной тиф, первые неоспоримые признаки.
— Да, — обронил он, — Мессия сегодня не придет.
Хаим провел целую ночь в бдении над телами, закутанными в бумажные саваны. На пустынных улицах гетто свистел ветер, гоняя по тротуару обрывки драных тюфяков и несколько газетных листов, принесенных из другого мира. Иногда сильный порыв ветра прилеплял газету к какому-нибудь телу, лежавшему прямо на тротуаре, к голой ноге, к бездыханной груди, к угловатому черепу, на котором даже волосы словно бы смерзлись от дыхания смерти. Время от времени открывалась то одна, то другая дверь, на асфальт укладывали нового обнаженного покойника, быстро заворачивали его в газеты, потом люди, его вынесшие, недолго поплакав над усопшим, уходили, оставляя Хаима на произвол ночи, тифа и той прерывистой слабой музыки, что окружала три детских тела, словно бы беззвучно убитых, казненных без пулемета вдали от ущелья Одинокого Странника.
Телега появилась при первых же лучах зари. Ее тянула пара лошадей, следом, один справа, другой слева, шли два человека, они собирали мертвецов каждый со своей стороны, не пропуская ни одного, и ловким движением закидывали очередной труп поверх груды уже лежавших на телеге тел. Никакой особой процедуры не требовалось: покойников никто не провожал, даже занавески на окнах не вздрагивали. Сначала схватили Хаимова брата Хацкеля, потом Якова, последним — Саула. Сауловы волосы на мгновение взметнулись в сумраке, словно парус корабля, и опали, скрытые ворохом безымянных трупов. Телега тронулась в путь, и Хаим, не зная, что еще ему делать, пошел за ней по улицам гетто. Кладбищем служил пустырь с торчащими горками свежей земли, некоторые были вышиной с двухэтажный дом. Кучер сошел с козел, вытащил из редингота молитвенник и ермолку, закрепил на лбу и руках свернутые в трубочку бумажные листки с драгоценными филактериями и, пока два его помощника сновали взад-вперед с регулярностью метронома, раскладывая тела во рву, провожал каждого покойного соответствующей молитвой и бил кулаком себя в грудь, словно то были его прямые родственники. Все трое выглядели совершенно одеревеневшими от усталости, двигались, как сомнамбулы, и уже мало напоминали нормально мыслящих людей. Когда телега опустела, они бросили несколько лопат извести на кучу завернутых в газеты безымянных тел и ушли, не обратив никакого внимания на ребенка, замершего у края общей могилы.
Когда они удалились, Хаим отыскал своих братьев, вытянул из груды на поверхность и улегся рядом. Тем временем вокруг посветлело, от ледяных тел к голубому небу тихо-тихо восходил шум дальних голосов, а Хаиму снова, как воочию, виделась сцена в ущелье, где все свершилось так легко, так быстро в отличие от здешних долгих месяцев страха и агонии. Пришла утешительная мысль: хотя от подгорецкого ущелья до могилы в гетто не менее пяти верст, разве это расстояние в глазах Господа?.. Что изменится для Его святого милосердия, если одной-двумя верстами будет больше или меньше? И те и другие почили в лоне Его доброй воли, одной на всех, — и светлых упований. Ведь, по сути, расставания вообще не существует, вдруг сказал себе Хаим. Вынув флейту из кармана, он поднес ее к губам и начал наигрывать жизнерадостную мелодию, манящую за собой, призывающую увидеть все сущее в голубом свете зари: дома гетто, дальние поля с их деревьями и затерянными среди плоской равнины селами, могильный ров, который сейчас унесет его, словно лодка, ведь в чаянии долгожданной встречи ему будет так сладко уплыть отсюда вместе с родными…
Тут сверху упало несколько комков земли, и Хаим увидел над собой кучера, тот остолбенел у края могилы, растерянно уставясь на живого ребенка, лежавшего среди мертвых тел. Кучер уже был без кнута и без кепки с кожаным козырьком, не было на нем и широкого плаща из серой холстины, чьи полы волочились по земле. Теперь он в черном рединготе, широкой хасидской шляпе и с набрякшим лицом, казалось, только что оторвался от стола после целой ночи, проведенной над священной книгой. Тщетно Хаим взмывал все выше и выше в небо, цепляясь за воспоминания о близких: чужой взгляд неумолимо опускал его назад, в общую могилу. Наконец кучер вымолвил:
— Кто ты, дитя мое?
— Я Хаим Шустер из Подгорца, — ответил мальчик, вынув флейту изо рта.
— Подгорец был хорошим селом, — улыбнулся кучер. — Но что может делать подгорецкий еврей в подобном месте? Неужели он не знает, что прикосновение к мертвым нечисто? Разве у этого еврея нет иного места на земле?
— У этого еврея другого места нет, — ответил Хаим, улыбаясь в ответ: его тронуло добродушие кучера.
— А почему этот еврей играет на флейте в подобном месте? Неужели он думает, что мертвые его слышат?
— А разве они не слышат?
— Ты прав, мертвые не очень мертвы… да и живые не живы, вот ведь какое дело, — задумчиво пробормотал кучер себе под нос.
Потом неожиданно властным тоном он попросил Хаима вылезти из ямы, и тот послушно встал, пытаясь не наступать на лица, протянул кучеру руку, и тот одним рывком вытянул его на землю живых.
Телега и лошади стояли у края кладбища около сторожки, закрывающейся на замок с огромной цепью. Хозяин подтолкнул мальчика к соломенной подстилке и стал разогревать чай. Потом он осмотрел и выслушал ребенка, потрогал его живот, провел пальцем под подбородком, заставил сплюнуть и пришел к заключению, что тифа у него сейчас нет.
Еще он сказал, что ему очень понравилась мелодия, которую тот играл на флейте, и пошутил, что-де не зря про обитателей Подгорца ходили слухи, что некогда они заставляли своих мертвецов танцевать под звуки скрипки. Но Хаим этого уже не слышал: он спал.
Когда Хаим проснулся, ему показалось, что халупа погружена в полную тьму. Но свет все же пробивался в щели между досками, и он разглядел кучера, сидевшего в уголке с огромным молитвенником на коленях. Его губы шевелились, как бы помогая взгляду, но темень стояла такая, что глаз не было видно. Внезапно Хаим заметил дверь, распахнутую в полнеба, и громко вздохнул. Кучер закрыл книгу, нагнулся над ребенком, ощупал ему лоб и удовлетворенно прищелкнул языком: