Утренняя звезда
Шрифт:
Реки невидимых слез затопляли его грудь, но ни капли не навернулось на глаза: он знал, что ни одна серьезная причина уже не заставит его заплакать. Французскую группу перевели, и Хаим остался один на один с тем животным, каким сам же и стал, будучи при этом другим — неизвестным, потерявшим навык связной речи, бродящим с протянутыми руками в поисках милостыни: куска хлеба, оплеухи или плевка. Он сжег мосты и оборвал якоря, отказался от какой-либо причастности к делам рода людского и внутренне принадлежал уже какой-то иной галактике, а здесь оставался мухой, муравьем, личинкой.
Хаим был глубоко убежден, что стал неким зверем, хотя и в человечьем обличье. Но этой тайной он не делился ни с кем, ведь иначе люди могли счесть его чужаком в своей среде, если не врагом. Они-то жили
Покров молчания лег на весь этот период, какая-то абсолютная бессловесность, непроглядная ночь до той секунды, когда он внезапно оказался совсем голым среди груды трупов, сложенных аккуратным кубом высотой в два метра. Какой-то голос разбудил его, чья-то рука легла на плечо: «Это ты, Хаим, мальчик из Подгорца, друг Рахели, из отряда повстанцев Варшавского гетто, который так нас удивлял, ты ли это? А ну-ка, просыпайся, не говори, что мертв, смерть — это мое ремесло, уж я-то хорошо знаю, кто умер, а кто нет».
Хаим широко раскрыл глаза и сквозь кровавую пелену и слой желтоватой слизи различил униформу лагерного врача. А за его спиной силуэт больнички в Биркенау. Кто-то протирал ему веки, смывая пот и выделения соседних мертвых тел, облепившие его лицо и все тело.
Давид попросил двух медбратьев разобрать тех мертвецов, что были уложены поверх Хаимова тела. А потом быстренько сложить их на место, а его самого отнести в больничку. Его обмыли и обтерли, торопливо перенесли в кладовку, набросили на него какой-то чехол и, выключив свет, заперли дверь на ключ.
Почти тотчас он оказался за семейным столом, богато уставленным субботними яствами: тут и куриный бульон с золотистыми кнедлями, и теплые, пахучие халы, все это лежит на незапятнанной скатерти.
Однако что-то не так: стоит ему протянуть руку к куску хлеба, как тот становится прахом под его пальцами, рассыпаясь с каким-то горестным вздохом.
Потом таким же прахом делается бульон, издав напоследок печальный булькающий всхлип. Когда же он вслух выражает недоумение, обращаясь к отцу, матери и братьям, которые с мечтательными лицами сидят вокруг стола, ласково на него глядя, человеческие существа постигает та же участь: они превращаются в горсти праха вместе со скатертью, тарелками, ложками-вилками, стульями, дверьми и окнами — и всей Вселенной до самых далеких неразличимых звезд. Все это в беспорядке мечется перед его удивленными глазами, пока он разлепляет веки и всматривается в лагерную ночь.
Гимн жизни
Глава I
Это как если бы земной композитор попытался положить на ноты музыку другого мира, производимую инопланетными телами и предназначенную не для земных ушей.
Хаим всем сердцем испытал облегчение, обнаружив, что его окружает сплоченная группа знакомых французов. Они оставались вместе до самого конца. Как и большинство других вернувшихся из депортации, он не нашел ничего. Ни следа, ни тени того, благодаря чему выжил: не только людей или предметов, но даже пустот, оставшихся после их исчезновения. О его здоровье худо-бедно заботились, организм понемногу очищался от болезнетворных соков, кожа молодела. Газет он не читал, когда же разговор касался сюжетов злободневных, принимал отсутствующий вид, скучал и отворачивался, насвистывая какой-нибудь модный куплет. Со своими парижскими приятелями он, случалось, ходил в кино, но только чтобы не портить компанию, и предпочитал довоенные фильмы, по преимуществу музыкальные, а вот хронику и новости дня его бы не заставили смотреть ни за что на свете.
Интерес людей
Но как-то раз Хаим со всей их маленькой бандой смотрел американскую комедию в кинозале, где хронику крутили сразу после большого фильма. Он уже начал было подниматься со стула, но Давид удержал его, потому что Рахели очень хотелось посмотреть мультфильм, указанный в программе показа. Ко всеобщему удивлению, Хаим уселся без дальнейших препирательств, покорно решив, что рано или поздно придется подчиниться заведенным порядкам. На его несчастье, в честь каких-то дат в «Новостях» дали беглую пробежку по множеству концлагерей. Он с первого взгляда признал Освенцим, потом увидел на фоне лагерных нар старого товарища, которого считал погибшим, и тот уставился на него волнующе прекрасными глазами — на него, на Хаима, сидящего в парижском кинотеатре. И тут внутри что-то порвалось, рана раскрылась и кровоточит, он-то полагал, что она затянулась, а швы лопнули все разом. На экране некто официальный уже произносил парадную речь, а перед Хаимом все еще стоял, устрашающе реальный, Исаак Смолович, тот подгорецкий сорванец, и спрашивал: «Ой, Хаим, ви бисти? Вус ис гешайн?» («Где ты, Хаим? Что случилось?»)
Громкий тоскливый вопль вырвался из его груди.
Рахель схватила его за плечи, торопливо зашептала:
— Хаим, что с тобой? На нас смотрят, что ты делаешь? Возьми себя в руки!
Но он, казалось, уже никого не слышал. Чтобы заставить его выйти из зала, понадобилось вмешательство местного стража порядка.
Всю ночь в мозгу Хаима проносились сцены, которые, как ему казалось, были оттеснены в самую потаенную глубину его сознания, он снова видел лица, каждое из которых встречал слезами. К утру он почувствовал себя спокойнее и заснул. А когда проснулся, первое же впечатление нового дня было настолько мучительным, что ему тотчас захотелось со всем покончить. Но что-то в его естестве воспротивилось: видимо, само тело, и он стал удивленно разглядывать свою наготу, полные жизни руки и ноги, вдруг заметив, сколько места они теперь занимают. При мысли о горах мяса, улетевших дымом, ему показалось, что дыхание останавливается. Тогда он встал перед зеркалом и произнес: «Что ты тут делаешь, твое место не здесь, ты сам знаешь, где твое место. Оно с твоими близкими. Ты всего лишь мертвый еврей». Разразился свирепым хохотом, ногтями раздирая себе грудь. Когда же припадок ярости утомил его, он обратился к себе с новой речью: «А что тебе сделало это тело, почему здоровье и жизнь кажутся тебе оскорбительными?» Ему стало стыдно разыгрывать для самого себя такой фарс, и он подумал: «Это недоразумение, но ты за него не отвечаешь; ты ведь должен был оказаться в ином месте, а ты — здесь, и раз у тебя не хватает сил разодрать свое тело на части, не стоит играть комедию перед другими, будь с ними честен, скажи им правду: что жизнь — штука хорошая. А сам постарайся ничего не забыть — помни и то, что ты жив, и то, что они мертвы».
На четвертый день с удивительно ясной головой поднявшись с постели, он осознал, что все его существо в полнейшем разброде, не исключая разума. Ему чудилось, что его обуревают таинственные силы, но имени им он не находил и подумал, испытав какое-то новое уважение к себе: «Вот, вот что мне еще остается сделать: с чистым сердцем во всем разобраться. Все хорошенько прояснить». Принялся обдумывать пережитое, читать, разговаривать с теми и этими… и очень скоро убедился, что его расспросы вызывают известное недоверие, а потому следует просто выслушивать людей, словно в каждом произнесенном ими слове кроется ответ на его вопросы — даже на те из них, какие он еще не додумался ясно сформулировать.