Утренняя звезда
Шрифт:
Подгорецкие коммерсанты всполошились было, предсказывая, что подобное затворничество цадика принесет родному городку разорение и погибель. Но их испуг был напрасным: паломники уже не стремились повидать Хаима; вступив в городские пределы, они с тревогой спрашивали у встречных: «Он — тут? Он все еще тут?» — затем искали постоялый двор, согласный дать им приют, и, заслышав звуки скрипки в вечернем воздухе, твердили только: «Он — здесь».
Целых два года Хаим бен Яаков не покидал своей хижины. Играл он теперь с утра до вечера, и людям чудилось, что вся красота мира заключалась в этих звуках, там она очищалась от любых примесей и воздвигала некую стену славы между ним и прочими смертными, коих томили, переполняя души, восторг и опасение, что их не желают пропустить в тот сияющий мир. Потом однажды раздался сильный грохот, треск предметов, с силой бросаемых на пол и разбиваемых о стены. И рабби появился на пороге; со слезами радости, струящимися по щекам, в последний раз он обошел всех, одного за другим, прося у каждого прощенья, только прощенья!.. Но скоро, как столько раз бывало прежде,
На полу хижины лежала скрипка, которую он разбил, чтобы еще раз прислушаться к тем звукам, что исходят от людей, ко всем звукам, исполненным ненависти и любви, красоты и обыденной скуки, вибрирующим от боли или радости…
Похороны прошли под декабрьским снегопадом. Усопшего обратили головой в сторону Иерусалима, чтобы приход Мессии не застал его врасплох. В гроб положили и останки скрипки, а ее щепками прикрыли покойному веки. Все тело его было усыпано белыми записочками с просьбами, которые цадику предстояло передать Всевышнему. В небе Подгорца выписывал круги косяк диких гусей, они вытягивали шеи, словно ожидали, когда зазвучит исчезнувшая музыка. Со всех уголков Польши приехало множество скрипачей. Когда могилу засыпали землей, вокруг последнего обиталища Хаима бен Яакова все пели и танцевали под звуки скрипок, по временам в небо взлетали радостные возгласы, чтобы, грезилось, поддержать его душу, вознесенную высоко над землей. А затем обнаружилось, что замены цадику нет. Ведь он не оставил ни письменных свидетельств, ни изречений, коими можно было бы поддерживать священное пламя веры. Все подгорецкое вероучительство погибло вместе с ним. Остались лишь имя, облик, воспоминание о приходе пророка Илии. А в ушах тех, кто хранил об этом живую память, звук Хаимовой скрипки не умирал до самой их кончины.
В действительности лишь немногие из его сверстников осознавали, кем был умерший, в те дни. И, как говорят, именно к бедному мыловару относились слова, что однажды произнес брацлавский рабби Нахман: «Самое нерушимое сердце — это разбитое сердце».
Обыкновенно после смерти главы общины его венец короновал того, кого еще при жизни называл сам цадик. То мог быть сын, любимый воспитанник или просто один из его ничем не примечательных учеников, на которого ему было указано свыше. Если же цадик умирал без наследника, того избирала сама община. На сей раз, однако, ничего подобного не воспоследовало. Хаим бен Яаков оставил после себя пятерых сыновей-трактирщиков и скопище учеников, верных ему лично, но не способных передать другим мудрости, коей сами не обрели. Дом молитвы опустел, ученики разбрелись и рассеялись по всей Польше, при их посредстве легенда о подгорецком праведнике росла и крепла. А вот его родной поселок, раздувшийся до размеров городка, с разросшимися постоялыми дворами, парикмахерскими, мастерскими, где изготовляли дорогие безделушки, предназначенные для зажиточных паломников, вновь, как то и было раньше, превратился в простую еврейскую улочку, ведущую с горы на равнину.
Из пяти сыновей-трактирщиков четверо занялись этим ремеслом в иных пределах, а пятый остался в Подгорце и через несколько лет принялся трудиться в отцовской мыловарне; пути же его непоседливых братьев разошлись, так что возникли четыре обособленных заведения: в России, Польше, Австрии и на землях молдовлахов. У всех у них на вывесках было написано «Шустер». Таковое имя избрал для семьи сам Хаим бен Яаков во время переписи, случившейся за два года до того, как он удалился в свое скрипичное царство.
На идише, повседневном языке европейских евреев, «шустер» означает «сапожник». В восьмидесятых годах девятнадцатого века по Европе прокатилась волна погромов, вытеснившая евреев в ее восточную часть, откуда они уже бежали несколько веков назад, и далее — в Америку, казалось готовую принять этих изгнанников как жителей одной планеты. Те, у кого не было достаточно денег, оставались на месте или отсылали своих застенчивых отпрысков куда-нибудь в Грецию, Турцию или на Кавказ. Так, пространствовав по степям и окованным льдом горам, некий Исаия Шустер добрался до города Шанхая, где более чем двухтысячная община китайских евреев заставила его носить косицу. Другой Шустер дерзко пошел еще дальше — до индийского плоскогорья Декан, где местные иудеи намертво приклеили его к месту с помощью молоденькой супруги, облаченной в сари. Его сын пересек Аравийский залив и добрался до Адена, где взял в жены девицу Рабат, дочь французского поэта Артюра Рембо и молодой чернокожей еврейской девушки из Эфиопии. В эту же пору, как раз перед самыми погромами 1881 года, некий Эфраим Шустер в Сионе присоединился к группе «Амана»: горстке молодых русских евреев, решивших, что надо вернуться на две тысячи лет назад и обрести крышу над головой. Они не наскребли денег, чтобы купить билеты на пароход в Турцию, и обошли Балтийское море пешком, переправляясь через реки и карабкаясь по горам под звуки Эфраимова кларнета: бывший трактирщик устраивал им концерты в пути. Эти молодые люди создали в Палестине первое коллективное хозяйство. В 20-х годах нового века Эфраим, чрезвычайно увлекавшийся необычными музыкальными инструментами, очень горячо подружился с одним арабом, игравшим на четырехструнном зим-зиме. И вот, когда Эфраим молился Богу и играл на зим-зиме, вспыхнули волнения 1929 года. Он тогда находился в Хевроне, в старом гетто, куда можно было проникнуть через округлое отверстие, пробитое в стене, достаточно низкое, понуждавшее пригнуться. Две сотни стариков, единственных обитателей гетто, лежали там, где им не позволили закончить молитву, изувеченные, с перерезанным горлом. Так закончились скитания Эфраима Шустера. Нечто подобное случилось и с его двоюродным братом Шломо Шустером, которого его труды по подготовке революции довели до Сибири, где он жил среди позабытого всеми местного народца. Там он принялся разрабатывать тунгусскую грамматику, переводить туземные песни и обновлять, делая пригодными для современного уха, старинные тунгусские напевы. 1917 год привел его в Москву, где первая советская энциклопедия упоминала его, Шломо Шустера, еврея по национальности, организатора Тунгусского бюро. 12 января 1952 года ему всадили пулю в затылок и выкинули его имя из энциклопедии. Однако уже через год он неприметно возвратился под энциклопедический корешок, превратившись в Василия Семеновича Шустера, русского. Но подлинного триумфа он удостоился в 1956 году, когда энциклопедия заговорила о нем как о народном барде по имени Гувиний Вилугуния, авторе знаменитой тунгусской оперы «Колонны храма». Шустеров можно было найти в любом уголке земли. Так, Леопольдо Логуньес в книжке «Золотые деньки» (Буэнос-Айрес, 1919) упоминает о некоем Артуро Шустере, попечению которого мы обязаны первыми младенческими шажками танго, в чем ему сопутствовал его большой друг композитор Гардель, чье имя более известно нынешним любителям. Поговаривают, что какого-то Шустера, уставшего от забот этого мира, обнаружили где-то в Антарктике, но доказательств этого никто не приводил.
Самым неистовым путешественником из них был, скорее всего, Джон Д. Клэпертон Шустер из обсерватории в Сакраменто, давший первое точное описание лунных каналов и предоставивший предварительные топографические данные о Море Спокойствия.
А в Подгорце долго-долго с горем пополам влачила существование одна-единственная смехотворная ветвь этого семейства, где не нашлось даже завалящего сельского аккордеониста. Прочие ветви, рассеянные по миру, постепенно утратили память о собственных корнях; в двадцатом столетии даже упоминания о самом рабби Хаиме бен Яакове мало-помалу сошли на нет, оставшись только в немногих частных книжных собраниях, так что встречаются ныне историки польского еврейства, отрицающие само его существование, усматривая здесь всего лишь следы какого-то хасидского предания, одного из тысячи подобных: плод народных пересудов или бредового воображения какого-нибудь литератора.
Глава II
Обладающий неложной прозорливостью сможет наблюдать затемнения ясности, угрожающие нынешнему миру, ибо великие светочи угасают на нашей земле.
Все эти существа и события ныне, мнится, окутаны нежнейшим мягким покровом, схожим с золотистой дымкой легенды. Нет больше Подгорца. Нет его деревянной синагоги, его молитвенного дома, купели для ритуальных омовений, рынка, даже ремесленников. Нет его детей с порхающими на бегу пейсами, отчего казалось, будто они парят над землей. Исчезли его старики, певшие и танцевавшие, словно дети, раз в году, на празднике Торы, вихрем кружась на одном месте и прижимая к сердцу драгоценные свитки, — никого нет.
Некогда там попадались люди, пришедшие из Германии, Испании, из Самарканда или Александрии, из стран, где не тают снега и лед, и оттуда, где вечно палит солнце, — все, вышедшие из одного источника, чьи воды долго блуждали по земле, прежде чем протечь по его ложу, над ними веяло несколько веков, ставших лишь малым числом секунд на часах Господних… и все это собралось на землях графов Потоцких. Встречались среди них те, кто ревностно вникал в вероучительный Закон, они походили на последователей Иоханана бен Заккая, спасавшихся от римских мечей на следующий день после второго разрушения Храма. Были и такие, кого больше притягивал таинственный смысл Закона, нежели сам Закон: уподобившись ученикам рабби Ицхака Лурии, грезившего о Цфате, они продолжали дело адептов каббалы, предававшихся мечтаниям в закоулках еврейских гетто Франции, Испании или Италии накануне наступления тысячного года, идя вослед тем, кто при любом начале великих перемен, находясь прямо в их гуще, гораздо истовее прислушивался к словам пророков, чем к назиданиям священнослужителей или приказам царей.
Были там и другие, кому хотелось обосноваться навсегда в этой стране, найдя себе место на земле изгнания, подобно своим предкам времен вавилонского пленения, следовавшим уже тогда словам пророка Иезекииля: «…и построят [там] домы, и насадят виноградники, и будут жить в безопасности». Для этих жителей Подгорец стал чем-то вроде Иерусалима; его гора, река и небо подрагивали, что-то лепеча на идише, несмотря на стариков, распятых на крестах, и женщин со вспученными животами, куда казаки зашивали живых петухов.
Случались среди них и те, кто никогда не верил, что на этой земле можно жить, что здешнее небо, река, поросшая по берегам березами и соснами, гора над безбрежной равниной для этого пригодны. Для таких реальность все еще оставалась кажимостью, родом симулякра, видением, засевшим под черепной коробкой, дерюгой занавеса в ярмарочном балагане, за которым скрывается истинный облик их обыденной жизни: гора Сион, холмы иерусалимские, долина Ашкелона, где они жадно уписывали оливки, бормоча слова псалмов, священных гимнов и благодарственных молений и отмачивая до крови стертые странствием ноги в водах Тивериадского озера. Были там и такие, кто всерьез готовились к возвращению в Иерусалим, читали журналы, маршировали под бело-синим знаменем и ежегодно вносили небольшую мзду, чтобы где-нибудь на Святой земле вырыли ямку и посадили от их имени апельсиновое дерево.