Утро чудес
Шрифт:
В очередной аврал жильцы принялись очищать погреба и сарай. Вытаскивали вонючие кадки, полные лохмотьев, рваной обуви, фанерные ящики, дырявые тазы и кастрюли. Кадушки, не торгуясь, продавали людям из соседних домов, а хлам, помогая друг другу, грузили на подводу, шумно договаривались с кучером насчет лишней ходки и украдкой совали в его заскорузлые ладони смятые рубли. Избавляясь от негодных вещей, пропитанных военной и послевоенной нуждой, жильцы словно изгоняли бедность. Вот-вот должна была открыться новая жизнь, и они с жадностью торопили эту новую жизнь, которую теперь
— Н-но! Пошел, дьявол, — взмахнув вожжами, кричит кучер, и подвода, груженная хламом, дребезжа сзади примятым казанком, катит со двора. Вздыхая, жильцы смотрят вслед. И я вижу, как бессильно опадают их руки и лица замирают в выражении полудосады, полугрусти.
Конечно, не жаль кирзовых дырявых сапог или вон той латано-перелатаной шахтерки, в которой кто-то ходил в нашем дворе. А может, то брезентуха бабушки Нюсиного сына, который пропал без вести в самом конце войны, или мужа тетки Насти — красного подпольщика, брошенного фашистами в шурф шахты у нее на глазах. И вот сейчас, глядя вслед катящей со двора подводе, тетка Настя увидела в ней, в брезентухе этой, его, единственного, живого и невредимого.
Соседи закрывают сараи, вяло переговариваясь, расходятся по квартирам, по кухонькам, и двор вдруг кажется мне каким-то обмелевшим, пустым, скучным…
И вот в середине апреля переезжаем. Грузим машины. Мы с Лидкой тащим тяжелый, с коваными углами сундук и хохочем. Кому нужна эта гробина в новом доме? А бабушка Вера, хмурясь, покрикивает на нас, несерьезно, конечно, ничего вы, мол, дуралеи, не понимаете в жизни. С этим сундуком она выходила замуж — в нем было ее приданое. Бабуся пытается нам помочь и только мешает. У машины сундук отбирают мужчины и тоже смеются. Старуха, подбоченясь, командует ими, и те водружают памятник ее молодости на самое почетное место возле кабины.
Мы еще долго носим большие и малые узлы, разную мелочь.
Потом жильцы усаживаются на порожках, замолкают, как перед дальней дорогой. Женщины смахивают слезу и целуются. А мы с Лидкой делаем хозяйский обход.
Мы сидим на подоконнике в пустой квартире, где настежь открыты двери и апрельский ветерок приносит слабый запах дымка. Мы разговариваем — голоса гулкие, чужие.
— Слышал, Эдик, на этом месте построят дом и в нем будут жить железнодорожники.
— Слышал, в четырехэтажке.
— А у нас квартира на солнечной стороне. У меня теперь будет своя комната, — говорит Лидка, но совсем не радостно.
Степанковы получили ордер на трехкомнатную секцию, и о том, что у Лидки будет своя комната, она мне уже сообщала. Однажды мы ходили смотреть дом, в котором им дали квартиру на третьем этаже.
Я держу Лидку за руку. У нее горячие ладони. Потом я отпускаю ладонь и кладу ей руку на плечо. И мне кажется, Лидка сутулится, может, ей неудобно под моей рукой? Я жалею ее. Я не знаю, почему я жалел ее в ту минуту. Наверное, я прощался с другом. И пусть это девчонка, но я имел право обнять ее как друга. И ничего из этого не следует.
— Ты будешь приходить ко мне слушать пластинки. У меня хорошие пластинки, — шепчет она.
С чего мы решили, что расстаемся? Все будет, как прежде. Конечно, я буду каждый день приходить к ней слушать пластинки. А она ко мне — смотреть мои картины.
…Мы с Лидкой переселились в разные районы довольно далеко друг от друга. Я буду жить на улице с ужасным названием Путевая. На ней высокие дома и почти нет хаток и хозяйских палисадников. Но на свежем ровном асфальте отчего-то никто не играет в футбол, и по вечерам тихо, безлюдно.
Меня ждала тихая жизнь на «путевой» улице.
В моем подъезде на первом этаже поселился старик Сурин. И вскоре в новых квартирах замелькал деревянный плотницкий ящичек Якова Ивановича — кому-то надо было поставить английский замок или подогнать балконную дверь.
Одно время я частенько встречал его на площадке возле своей двери — старик мастерил соседям антресоль, пилил на табуретке доски.
Он мягко здоровался со мной, обнаружив вдруг странную приветливость (последние годы в старом дворе Сурин почти не замечал нас — детей, только бранился пьяный).
— Эх, плотнички-работнички, хаток понастроили, а половицы гуляют, под плинтусами щели, как у бабки в зубах, — говорил он в сердцах, шепеляво-глухим от мешавшего мундштука голосом. — В аккурат доски не пришьют…
Тут Сурин, лихо приставив к правому глазу брусок, секунду-другую молчаливо приглядывался к его поверхности, точно прицеливался из ружья. Нет, розовое, свежее лицо старика в мелких перламутровых икринках пота совсем не выражало неудовольствия. И в жалобе на горе-строителей не сквозила досада, а скорее самолюбивое чувство своего превосходства.
Слушал я его рассеянно, потому что опять куда-то спешил — весной у меня всегда много дел.
В новой квартире мама отдала мне комнату. Первым делом я поставил к окну мольберт. Я твердо решил вернуться к «Ночной купальщице».
* * *
Наш дом-барак снесли в мае, недели через три после переезда в новые квартиры. К этому времени почти все прежние жильцы справили новоселья. Они были шумные и хлебосольные. А у бабушки Веры и тети Клавы — с песнями и плясками под гармонь. Конечно, ни денег, ни ласки не жалели.
Словом, праздники кончились, наряды вернулись в пропахшие нафталином шифоньеры, и от сказочного журчания воды в ванной мы уже не приходили в безумный восторг. Мало-помалу я начал привыкать к месту, к новым соседям, но, возвращаясь, например, из кино, все-таки сбивался на прежний путь и вдруг оказывался на Зорях. И сны снились про старый двор, и я просыпался со странной тревогой и долго не мог уснуть. Мне чудилось, что я здесь в гостях, временно, а настоящая жизнь там и только там — на улице Красных Зорь. И я вспоминал ее со сладостью и печалью. Просто я еще не знал, что это только начало боли, что она не раз будет тревожить мои сны. И я буду просыпаться, как тогда, со счастливым ощущением возвращения, которого не будет.