Утро года
Шрифт:
Но бондарное рукомесло ему плохо давалось. Тогда Андрей определил его учеником в слесарню. И начал Илюшка отхлебывать горе из полной чаши. Частенько я наезжал к брательнику и видел — мальчишка приходил домой в слезах и жаловался: «Бьют там больно». А отец ласково гладил его по белой головенке и утешал: «Ну что поделаешь, сынок, всех бьют. Меня тоже били, когда учился бондарному делу. Терпеть надо, куда же деваться?».
Вот так и жили, нужду с горем делили. Андрей не выдюжил — зачах. Покашлял года три и помер. А в это время Илюшка уже научился слесарить, зарабатывал кое-какие
Илюшке все время сулили какой-то разряд, по которому платят за работу побольше, но он так и не дождался такого разряда. Осенью, это было в девятьсот пятом году, Илюшку забрили в солдаты, на действительную службу. Служил Илюшка в дорожной части…
— В железнодорожном батальоне, — поправил Иван Верста. — У меня зять тоже служил в такой части.
— Ну, может, и в нем, — согласился дядя Максим. — Так вот. В то время на железной дороге забастовали рабочие. Дорожную часть спешно вызвали в Ташкент, потому что в ней служили одни мастеровые. Солдат призывали с божьей помощью встать за станки вместо забастовавших рабочих. И вот, как мне рассказывал Илюшка, солдаты пришли в пустые мастерские. Но к работе никто не притрагивался. Каждый солдат оттягивал время, чего-то ждал. Вдруг приходят человек пять забастовщиков и говорят солдатам:
«Не подводите нас, не приступайте к работе». И кто-то из солдат тут же крикнул:
«Братцы, не будем работать!»
К этому выкрику присоединились еще несколько голосов:
«Не будем!.. Не будем!..»
Один за другим солдаты покинули мастерские и вышли на просторный двор, где их как родных братьев встретили забастовщики.
А вскорости батальон этот, в котором служил Илюшка, был расформирован как неблагонадежный. И дали тогда Илюшке такую грамотку, по которой он нигде не имел права поступить на работу. И мастерству научился, и сила была, а вот руки приложить к делу не мог. Гнали его, куда бы ни пришел, как неблагонадежного.
Ходил Илюшка по Самаре сам не свой, глядел на богатеев, выходивших из магазинов с покупками, видел гладких рысаков на Дворянской улице и качал головой, приговаривая: «Кто выдумал такую несправедливую жизнь?»
Ему становилось душно. Он сворачивал на самую безлюдную улицу и торопился домой. А когда подходил к рабочему поселку, с облегчением вздыхал: «Здесь вроде лучше!».
По воскресеньям Илюшка ходил в свою поселковую деревянную церковь. Здесь он слышал одну и ту же песню: «Радуйся и веселися, яко жизнь твоя на небеси…»
Но не было ни радости, ни веселья. Куда пойти, кому высказать свою нужду, где найти справедливый закон жизни? Илюшка не знал, куда идти и где отыскать такой закон. Он садился на сломанный забор возле своего двора, закрывал лицо руками и говорил вслух:
«Взойдешь ли ты, солнышко, с нашей стороны?.. Обогреешь ли теплом своим бедный люд?»
Так и пришлось. Илюшке покинуть Самару. Уехал он куда-то далеко, кажись, в тайгу сибирскую. И с тех пор от него ни слуху ни духу…
Дорофеич, Яшкин дедушка, постучал клюкой о землю и тихо спросил:
— А Прасковья, мать-то, с другими ребятишками куда девалась? Она ведь мне сродни приходится…
— Прасковья вскорости померла. А мальчишка с девчонкой на спичечную фабрику определились.
— Кажись, четверо у нее осталось после Андрея-то? — спросил опять Дорофеич.
— Четверо, — ответил дядя Максим. — Меньшой-то, Евсейкой звали, тот в Волге утоп.
— Вот те и жизня!.. Раскололась, ровно горшок глиняный, на мелкие черепки, — шумно вздохнув, сказал Иван Верста. — А болтали — Андрей вольготно живет, пиво с медом пьет.
Роман Сахаров выпустил изо рта облако лилового махорочного дыма и, покрутив головой, сказал:
— Да, пил крепко. Но, видать, только по усам текло, а в рот никогда не попадало…
— Вот они какие дела-то! — продолжал дядя Максим. — Рассказывал я про это же самое как-то давно анновскому учителю Константину Сергеевичу. Душевный был человек. Всегда обласкает, добрым словом утешит. Но только недолго он там прослужил. Признали его смутьяном, нашли у него какие-то недозволенные книжки, и с тех пор исчез человек. Ну вот. Выслушал он меня тогда и говорит: «Погоди, Максим Иваныч. Соберутся тучи грозовые, ударит гром, пройдет проливной дождик и очистит нашу землю от всякой скверны. Станет хозяином новой жизни трудовой народ».
Над Заречьем незаметно опустился черный полог ночи. За Волгой, где, казалось, осокори упирались вершинками в самое небо, играла зарница. Мужики с тяжелыми думами расходились по домам.
Под веселую руку
В один из праздничных дней под веселую руку дядя Максим рассказал еще о том, что он ездил в Самару лечиться от простуды. Случай этот для того времени был совершенно необычным, поэтому каждый навострил уши и боялся пропустить слово.
— В такой я, братцы мои, переплет угодил, что век не забуду, — начал дядя Максим. — Случилось это со мной давно, по молодости, когда я в Анновке батрачил… Помню, праздник престольный был. Хлебнули мы тогда, признаться, через край. По пьяному-то делу я и не знаю, как угодил в канаву и проспал в ней до утра. А было холодновато… И привяжись ко мне после этого кашель. Да такой, что страх! Думал, пройдет скоро, а он не унимается да и только.
Встретились мы как-то с тамошним учителем Константином Сергеевичем, стоим и беседуем. А я все кхе да кхе… Щекочет в горле — и шабаш! Посмотрел учитель на меня и говорит:
— Кашель у тебя, Максим, нехороший… Давно, — слышь, — кашляешь?
— Два месяца, — говорю, — бьюсь. Измучился весь.
— У тебя, наверно, туберкулез…
— Это еще что за оказия такая? — спрашиваю.
— Ну, попросту сказать, — чахотка.
— Кто ее знает, — говорю, — может, и она.
— Дело, — слышь, — это сурьезное. Обязательно поезжай в Самару. У меня там в лечебнице врач знакомый есть… Напишу я бумажку ему, по этой бумажке прямо и валяй.
Ну, думаю, раз человек мне добра желает, надо ехать. Собрался — и на пароход! Приехал в город чуть свет. Хожу по улицам и бумажку свою каждому в нос тычу: где, мол, мне тут найти вот эту самую лечебницу?.. Долго плутал…