Утро моей жизни
Шрифт:
Мама бросилась к бабушке Садап. Та ощупала моё лицо и руки и сказала:
— Подожди немного, может, выйдет ещё.
К вечеру несколько красных точек обнаружилось на спине. Мама немножко успокоилась. Но мне вскоре стало хуже. Я уже не кричала, не капризничала, сделалась ко всему безучастной и таяла день ото дня. Нуртэч сидела возле меня и всё повторяла:
— Сестрёночка моя, сестрёночка…
Заходили соседки, шептали:
— Будет чудо, если выживет.
Пришла и тётя Маша. Она взглянула на меня и сказала маме:
— Если бы дочь
А тут как раз из города приехали два доктора: очень много больных стало в селе. Мама разыскала их и привела к нам домой. Врачи меня осмотрели, потом один из них написал записку, отдал маме и сказал на ломаном туркменском языке:
— Сестра, девочка плоха. Надо ехать в город. Хорошие доктора есть. Там девочке станет хорошо.
Поехали мы на арбе. Мама завернула меня в два одеяла и третьим накрыла, чтобы было тепло и не жёстко. Сама она села рядом.
В городе арба остановилась возле высокого каменного забора, за ним стоял двухэтажный дом. Арбакеш хотел войти во двор, но его не пустили, тогда он показал записку. Позвали доктора. С его разрешения арбакеш взял меня на руки и отнёс в дом. Мама пошла за нами, но её остановили. Это была инфекционная больница — «заразка», не раз слышала я потом.
В комнате на первом этаже какая-то женщина сняла с меня платье (только что сшитое и надетое первый раз), свернула и унесла. Другая натянула на моё тощее тело длинную белую рубашку. Меня отнесли на второй этаж, в самую крайнюю комнату — палату. Там уже была девочка, ещё худее, чем я, и русская женщина с годовалым ребёночком. Девочка, как я позже узнала, лежала в больнице давно. У неё было желтовато-белое лицо, а вместо рук и ног кости, обтянутые кожей. Её называли «тяжёлая».
Весь первый месяц в больнице я не чувствовала никакого облегчения, хотя русские девушки утром и вечером делали мне уколы и три раза в день заставляли глотать лекарства. Со мной обращались ласково, но говорили по-русски, и я ничего не понимала.
Мама меня навещала. В палату её не пускали, но маленькая русская старушка приносила и складывала в тумбочку гостинцы от неё.
Вечером, когда гасили свет, я укрывалась с головой одеялом и плакала. Слёзы сами так и лились. Стараясь не всхлипывать, чтобы никто не услышал, я плакала от тоски по маме, по сестре, по дому. Как мне хотелось домой!
Мама приезжала ежедневно. Однажды она приехала с Огульбостан-эдже. Та оказалась бойчее и придумала ходить под окнами, окликая меня по имени. Оба окна в палате, где я лежала, выходили на улицу. До нас доносился гул машин, говор прохожих. Вдруг кто-то выкрикнул моё имя. Может, мне почудилось? От болезни часто в ушах шумело. Но имя прозвучало ещё раз, отчётливо, под нашими окнами.
Вскочила с кровати, смотрю — внизу стоят мама и Огульбостан-эдже. Я забарабанила по стеклу, и они меня увидели. Сначала я крепилась. Даже крикнула им несколько слов, но потом силы мне изменили.
На мой голос прибежала дежурная медсестра. Она попыталась меня успокоить, а маме сделала знак «уходите», но мама не ушла. Она тоже плакала, вытирая глаза кончиком шали.
Женщина, соседка по палате, отворила окно. Стало слышно, что мама говорит.
— Я к тебе каждый день приезжаю, но повидать тебя до сих пор не удавалось. Не голодная ли? Кушаешь домашнюю еду?
— Дочь твоя стала как хворостинка! — ахнула Огульбостан-эдже. — Пойдём, попросишь большого доктора, пускай отдадут её, домой заберём.
— Мамочка, забери меня! — заголосила я.
Они пошли искать «большого доктора».
Мама спросила у него о моём здоровье. Переводчиком им служил мальчишка-туркмен, знающий русский язык.
Врач ответил:
— Твоя дочь скоро будет здорова.
— Нельзя ли забрать её домой?
— Нет, ещё рано.
Гостьи мои собрались в обратный путь, Я стала умолять:
— Подождите немножко!
И задержала их надолго. А когда они в конце концов ушли, мир показался мне ещё более неуютным и холодным, чем прежде. Я снова стала плакать. Опять пришла дежурная, усадила меня к себе на колени, говорила что-то доброе, но я не унималась. Тогда девочка, лежавшая в нашей палате, сказала слабым голосом:
— Ну чего ты плачешь? Поправишься — и ладно. Если бы мне сказали, что я выздоровлю, я бы целый год лежала и не пикнула.
Слёзы мигом высохли. Мне стало очень жаль девочку — столько было отчаяния в её тихих словах.
С мамой мы виделись и разговаривали ежедневно — через окно. Самочувствие моё и настроение с каждым днём улучшались.
Наступила веска. Сначала я обратила внимание на дерево за окном: набухли почки. Потом заметила, как цветок в горшке пошёл в рост. А у меня появился аппетит: я съедала всё, что давали нам в больнице, и всё, что привозила мама.
Я полюбила смотреть на улицу. Раньше город пугал меня, а теперь притягивал. Часами гляди — не надоест. По улице проезжали машины, реже арбы. Шли женщины с сумками и исчезали в дверях магазинов. Тяжело волоча ноги, тащилась какая-то старушка. Куда она? На базар? Русские девочки в коротеньких платьицах, держась за руки мам, быстро-быстро перебирали ногами, чтобы не отстать. Проходили туркмены в огромных овчинных папахах. Сельские туркменки ехали на осликах. Особенно многолюдной становилась улица под вечер, когда заканчивался рабочий день.
Больничные ночи тоже не казались мне теперь мучительно долгими — я спала без просыпу.
Соседке моей вдруг стало хуже. Тело её опухло, а личико заострилось, под глазами появилась чернота. Глаза как ямки. Она ничего не ела, дышала с хрипом. Доктора почти не отходили от неё, и много раз в день медсестра поднимала шприц иголкой вверх — делала укол. А девочка молчала, уставившись в одну точку.
В тот вечер она стала задыхаться. Принесли кислородную подушку. Уколы, видно, не помогали больше. Когда я засыпала, вокруг её кровати стояли врачи.