Утро пятого дня
Шрифт:
— Таких теток на всех хватает, — сказала со вздохом Юлия Семеновна. — Но я, честно говоря, тоже побаивалась ремесленников. — Она посмотрела на меня, улыбнулась и добавила: — Пока вас не услышала. Теперь вы мне расскажете о ремесленниках побольше. Я вам французский — а вы мне про себя и своих друзей, идет? — живо спросила она, снова протягивая руку. И уже перед самой дверью ее квартиры мы скрепили наш договор таинственным и крепким пожатием рук. И сразу мне стало просто и легко, как будто я встретился с давно знакомым человеком.
Комната
— Бабушка, это вот и есть Леня Ефремов, — сказала Юлия Семеновна седой старушке, которая стояла с полотенцем в руках возле массивного буфета, старательно протирая тарелку с каким-то сложным рисунком на донышке.
— Да уж знаю, знакомы, — улыбнулась старушка. — Я думала, что это двоечник какой-нибудь не дает тебе житья, а потом догадалась. Вы садитесь сначала к столу, дети мои, а уж потом за науку. Мойте руки. Вы, молодой человек, наверно, прямо с работы?
— Да, прямо с работы, — сказал я, украдкой поглядывая на свои ладони в ссадинах и мозолях, на длинные, не очень-то чистые ногти.
Умывался я над большой белой раковиной, розовым душистым мылом. Вытирал руки мягким мохнатым полотенцем. Вспоминал, как мне приходилось отдраивать их после работы жестким песочком или древесными опилками, чтобы выгнать из пор и трещин кожи въедливую заводскую грязь, как потом я подходил к мокрой, захватанной вафельной вытирашке. Что и говорить, у француженки разве может быть такое? У нее, наверно, все как в Париже.
Обломком старой своей расчески я старательно причесал волосы перед маленьким зеркальцем над раковиной, расправил под ремнем складки гимнастерки, вошел в комнату.
На круглом столе, на белой скатерти рядом с неглубокими тарелками аккуратно лежали ножи, вилки, ложки — они были большие, тяжелые, должно быть, серебряные. Посредине стояла плетеная хлебница, наполненная до самого верха кусками хлеба и булки. На столе красовались хрустальная солонка, перечница и еще какие-то массивные граненые пузырьки.
— Я супа не буду. А вот Леня — обязательно, — сказала Юлия Семеновна.
Я не стал отказываться. Суп, так суп. Я вообще никогда не отказывался от еды, даже если был сыт. Дают, значит ешь. Суп оказался очень вкусным, и я только сначала стеснялся, ел не спеша, а потом все пошло, как обычно — быстро, с удовольствием.
— Молодец, — сказала старушка. — Вы, молодой человек, хорошо едите. Мужчине это к лицу.
Я подумал, что мне обязательно нужно чем-то отблагодарить приветливую и любезную старушку.
— Такой вкусный суп я ел только у своей бабушки, — сказал я, хоть не помнил ни одной из своих бабушек.
— Ешьте на здоровье, — улыбнулась старушка. — Я вам еще могу подлить.
— Леня, а кем были твои родители? — спросила Юлия Семеновна, медленно разрезая кусочек мяса и намазывая его горчицей.
— Мама была медицинской сестрой. Отец… Даже не знаю, кем он был. Он работал сварщиком, плотником, пел в театре, настраивал рояли, он все умел.
Мне показалось, что уж очень неинтересно я представил моих родителей, и я тут же вспомнил рассказы родственников о деде, в честь которого меня назвали Леонидом.
— А вот мой дед, — начал я, — сперва был пастухом. Потом выучился, стал мастером на Балтийском заводе. Без него, кажется, ни один корабль не спускали на воду. Он так разбогател, что купил тройку рысаков. Лошади у него были знаменитые, с особым шагом. К передним ногам одну подкову им приделали тяжелую, другую легкую — вот и привыкли они бегать по-особому.
— Я-то еще помню рысаков, — мечтательно сказала бабушка. — И пролетки, и конки. Помню даже, как на Аничковом мосту стояли торговки со всякими селедками. Больше всех сладостей я любила рыбьи глаза. Положу в рот и сосу вместо конфеты.
— А мне нравятся капустные кочерыжки, — признался я.
— Ой, мне тоже, — закивала Юлия Семеновна.
— Поискать, так у вас много чего общего, — благодушно сказала бабушка.
«А что, у нас и в самом деле много общего, — обрадованно подумал я. — Вот Юлия Семеновна называла имена знаменитых французских поэтов, а я кое-кого из них знаю. Бодлера, например. Не знаю, конечно, по-настоящему, но слышал, даже читал кое-что». И мне так захотелось похвастаться своими знаниями, удивить чем-нибудь таким… интеллигентным, что я сказал без всякого перехода от капустной кочерыжки:
— А я вот, между прочим, Бодлера не очень люблю.
Юлия Семеновна осторожно спросила:
— Это почему же?
Я подумал, что нужно ответить как-нибудь повозвышеннее, понеобычнее, и сказал:
— Да так. Он весь такой индифферентный.
Юлия Семеновна отвернулась от стола и начала так хохотать, что я думал, она упадет со стула. Я понял, что сказал какую-то ерунду.
— Да ладно тебе, Юлька, — сказала бабушка, тоже посмеиваясь. — Ну, чего ты над ним хохочешь. Сказал не то. Бывает.
Юлия Семеновна вышла из-за стола, все еще похохатывая, глаза у нее были веселые и влажные.
— Что такое — индифферентный? — спросила она сквозь смех. Я замялся.
— А вот давайте посмотрим в словаре. Вы уже поели?
— Спасибо. Сыт.
Мы вышли в соседнюю комнату. Она оказалась очень не похожей на ту, в которой мы были. Все в ней было легким, хрупким. У окна стоял столик из красного дерева. На нем цветы, какие-то футлярчики, крошечные флаконы духов. Я почувствовал их запах. Он был едва уловим, не то что резкий запах тройного одеколона, к которому я привык в парикмахерских. Мне стало даже неловко оттого, что я оказался в такой женской обстановке.