Уйди во тьму
Шрифт:
— Ноя ведь не могу идти один. Вы же говорили… вы сами знаете… что подумают люди…
— Ха! Что подумают люди! Я знаю, что подумают люди. Не смешите меня.
— Элен, послушайте меня, пожалуйста…
— Я слушаю…
— Я знаю: бесполезно сейчас предлагать примириться с этим ужасом. Но все-таки мне кажется, вы сделаете этот шаг — не для меня, а для Пейтон.
— Милтон, я устала. Я иду наверх. Я плохо спала. Я сейчас пойду наверх. На столе лежит для вас письмо.
— Элен, пожалуйста…
— Нет. Нет. — Послышались ее шаги по полу. — Почему вам не взять с собой Долли? Возьмите свою любимицу.
— Элен, пожалуйста.
— Элла ведь тоже поедет, верно? Она любила Пейтон.
— Пожалуйста,
— Нет. — Она начала подниматься по лестнице.
— Пожалуйста, Элен.
— Нет.
Наверху закрылась дверь. «О великий Боже», — подумал мистер Каспер.
— Пожалуйста, Элен! — донеслось издали.
— Нет!
С этим словом Элен закрыла дверь. В ее комнате было солнечно и чисто. Легкий ветерок колебал занавески — они слегка дрожали словно от прикосновения слабой и невидимой руки. За окном шуршали листья остролиста, сухо царапая по оконной сетке, и тут бриз со своими такими знакомыми ей, почти предсказуемыми появлениями и исчезновениями вдруг затих: занавески беззвучно повисли, и дом, лишенный воздуха, сразу наполнился отвратительной жарой, словно открыли печную дверцу.
Снизу до Элен донесся стук закрываемой сетчатой двери, звук шагов по гравию дорожки. Никто не произнес ни слова. Лимузин и катафалк отъехали от обочины почти неслышно и двинулись по подъездной дороге. В доме воцарилась тишина, все замерло. Тишина окружала Элен влажными жаркими волнами, и тут вдруг эту застылость прорезала громкая трескотня саранчи — сначала она звучала издалека, грозя смертью и дождем, а потом пронзительно зазвучала все выше, словно всползала вверх по проволоке, и, наконец, застрекотала, казалось, всего в двух метрах от уха Элен — угрожающе громко, стаккато, озверев от ярости и безумия. Внезапно этот звук прекратился, и наступившая тишина будто эхом отдавалась в ушах Элен.
На простынях ее кровати было мокрое пятно там, где она прошлой ночью спала. Она подумала: «Сколько раз я или Элла так подолгу не убирали кровать? Не столь часто». Она села на краешек кровати и взяла утреннюю газету, которую — впервые на своей памяти — подняла на заре она, а не Милтон или Элла, со ступенек переднего крыльца. Это слегка встревожило ее, ибо такой поступок никак не сочетался со спокойствием и упорядоченностью ее натуры, и она подумала: «Зачем я это сделала? Не могу представить себе…»
О да. Она вспомнила, как все было. Она вспомнила, как спустилась в коридор и прошла мимо Милтона, который лежал полностью одетый на диване и тихонько, слегка булькая, всхрапывал, а потом она стояла на крыльце и, вглядываясь в холодный рассвет, освещавший пустынную улицу, необычно для себя, абстрактно размышляла: «Я произвела на свет двоих детей и двадцать три года была матерью. И сегодня я впервые проснулась, зная, что я больше не мать и никогда не стану матерью».
«Это так не в моем стиле. Брать…»
И она стала читать газету. Снова про бомбу, перемирие с японцами на взморье; внизу страницы — фото киноактрисы, прославившейся своими ногами, и известного владельца кафе с лицом мыши, венчавшегося вчера в Лас-Вегасе, штат Невада. Значит, теперь он женат. Не в силах сосредоточиться, Элен отложила газету. На нее наползало чувство опустошенности, такое знакомое чувство — легкое погружение в апатию и физическое ощущение, что ты калека, такое ощущение, будто тебя вдруг извлекли из твоей кожи и ты превратилась в сгусток бледного желе, какое плавает в море. Элен поднялась и, подойдя к окну, дотронулась кончиками пальцев до подоконника. Саранча молчала. Какое это счастье. Она услышала, как за садом, за шпалерой жимолости, за засохшими азалиями по дороге проехала машина. Звук приблизился, стих, замер.
Жизнь других людей.
Она повернулась и встала перед туалетным столиком, рассматривая в зеркале свое лицо. «Лицо старой женщины, — подумала она, — изможденное и страшное. А ведь мне еще нет и пятидесяти… Полвека пролетело точно воспоминание о разрушенных стенах». Она отбросила назад свои седые волосы, пригладив их бледными,
Он пришел вчера вечером, когда она, поужинав в одиночестве, стояла в коридоре. (Элла сказала: «Могу я завтра быть выходная, мисс Элен? А то Папаша Фейз, он…», — но Элен сказала: «Да», — и Элла ушла обратно на кухню.) Элен слышала, как подъехала его машина потом его медленные, нерешительные шаги по дорожке. Сумерки почти наступили. Прежде была гроза, лил дождь; в саду было мокро и с деревьев капало. Когда он подходил к дому, с луга взлетела стая воробьев, словно листы бумаги, гонимые ветром, и исчезла среди самшита, точно ее проглотили, стала невидимой, но попав под сброшенный с листьев мелкий дождь, подняла пронзительный писк. Лофтис с минуту стоял у двери — красный, растерянный, озадаченный — и молчал; потом выпалил: «Элен, Пейтон покончила с собой», — и вошел в дом. Она никак не отреагировала: внезапно полученное известие поразило ее — словно в груди разорвался электрический заряд, отозвавшийся дрожью в кончиках пальцев, в помертвевших щеках, но быстро рассосавшийся, когда она вспомнила: значит, так, так хорошо… — рассосавшийся даже с быстротой бури, которая, проходя, отдаленно погромыхивала над океаном, в то время как невидимые облака, быстро рассеиваясь, опустили на сад розовые сумерки. На кухне — среди грохота горшков и сковородок — затянула песню Элла Суон. Она пела про Христа.
Элен заметила, что муж уже немного навеселе. Они сели напротив друг друга: она — на диван, а он — в кресло у секретера, где держали спиртное, но бутылки стояли неоткупоренные, поскольку он ушел от нее почти два года назад. Он налил чистого виски из пол-литровой бутылки «Олд форестер» — а Элен смотрела на его пальцы, смотрела, как они дрожат, — в пыльный бокал, который нашел на полке. Затем он заговорил — слова лились потоком, который он прерывал, только чтобы глотнуть виски, при этом лицо его автоматически отклонялось назад, потом выпрыгивало вперед, точно на пружинах, некрасивое и искаженное гримасой отвращения, точно после всех этих лет он был не в силах вынести запаха, вкуса того, что так долго было для него бальзамом и спасением.
— Гарри позвонил мне в клуб, — сказал он. — Ужас… Я не знаю…
И, озадаченный, умолк, а в глазах (она в точности знала, что происходило) еще не было горя, а лишь озадаченность, — это был слегка испуганный взгляд человека, пытающегося найти выход из положения, сбежать.
— Не знаю почему. Я не знаю! — произнес он окрепшим голосом. — Почему она вздумала…
— Тише, Милтон, не так громко, — спокойно произнесла Элен.
В тот вечер она разговаривала с ним дважды. Страдание еще не пришло. Нет еще. На это требуется время. Он еще не вполне этому верит, считая с убежденностью эгоистичного человека, что с ним никогда не случится беда. А беда приходит неожиданно. И скоро.