Ужасы льдов и мрака
Шрифт:
Юлиус Пайер
Ничего, ничего (!) они не достигли. Снова и снова в лицо рычит лед, рычит смерть. Температура падает до минус 40, 45, 48 градусов по Цельсию, и все окрест тонет во тьме, в которой они уже в двух-трех шагах не видят друг друга. Стены кают давно обросли дюймовым слоем льда, это конденсируется и замерзает влага их собственных тел. Даже в матросском кубрике (его отапливают майдингеровской угольной печкой) температура возле пола не поднимается выше точки замерзания. На уровне головы жарко. Однако до их каморок тепло не доходит. Под койками образуются небольшие ледники. Шерстяные одеяла примерзают к стене. От привычки каждые две недели мыться в бане пришлось отказаться; баня создает сырость и только способствует обледенению внутри корабля, вдобавок частенько то одному,
За три дня до Рождества гарпунщик Карлсен, заряжая ружье, случайно спускает курок. Пуля угодила в кормовой склад боеприпасов, а на борту у них двадцать тысяч патронов. Вайпрехт и Криш стремглав бегут на ют, где уже взрываются первые пакеты патронов, и спасают еще не поврежденные упаковки. Пожар невелик. Его быстро тушат. Вайпрехт ни слова не говорит о небрежности Карлсена. Но от укоров своих товарищей ледовый боцман становится еще молчаливее. Ишь ты, говорит Клотц, господин гарпунщик этак блюдет воскресенье, что ни на медвежью охоту идти, ни шкуры снимать не хочет, а нынче, в субботу, надумал весь корабль на воздух пустить. 24 декабря – льдам без разницы, святой это вечер или нет, – обшивка «Тегетхофа» опять скрипит под напором; они вскрывают ящики с подарками от гамбургского поставщика Рихерса и от военного флота: шесть бутылок коньяка, две бутылки шампанского, табак, сотня сигар, печенье, игральные карты, все завернуто в мюнхенские лубочные картинки, а еще фотография рождественской елки и шесть фарфоровых фигурок – танцовщицы, изящные, поднятые в пируэте руки, розовые глазурованные бедра, темно-красные губки; все девушки в разных грациозных позах. Рихерс распорядился приложить и книжку на нижненемецком, под названием «Охальник».
Много ли они говорят о женщинах? Или им порой хочется прислониться друг к другу, обняться? Там, откуда они родом, такая любовь сурово карается. Но какие законы действуют во льдах? Довольно ли им того, что доктор или «санитар» погладят по лбу, когда они лежат в лихорадке? Я не знаю.
Если рухнет дисциплина, говорит им Вайпрехт, все пропало.
Нигде на свете изоляция не может быть столь полной, как здесь, под властью ужасного триумвирата – мрака, холода и одиночества. Ангелам и тем, наверное, не чужда потребность в переменах, а какая же тоска охватывает людей, оторванных от всего, что будоражит желания и расцвечивается фантазией. Вот когда справедливы слова Лессинга: «Мы слишком привыкли к общению с противоположным полом, чтобы при полном отсутствии прельстительного не ощутить ужасающей пустоты».
Юлиус Пайер
Новогодней ночью лед спокоен, и они с горящими смоляными факелами обходят вокруг корабля – огненная процессия. Потом матросы выстраиваются на льду и поют для офицеров, самый красивый голос – у Лоренцо Маролы, а Пьетро Фаллезич аккомпанирует им на гармонике.
Solo et pensoso i piu deserti campi vo mensurando a passi tardi et lenti, et gli occhi porto per fuggire intenti, ove vestigio human l'arena stampi…Впрочем, нет, чтоони пели, предание не сохранило, как не сохранило и что было изображено на той фотографии, которую они потом вместе с несколькими морскими сухарями сунули в жестянку и через прорубь пустили в море: мол, эта жестянка – минувший год, он погрузится на дно, а с ним и все разочарования, – и троекратным «ура» они приветствуют 1873 год. Пайер велит принести бутылку шампанского, а обнаружив, что вино замерзло, разбивает бутылку – в стаканах звякают светло-желтые льдинки, а потом Эллинг Карлсен, проведший так много зим в этой глухомани, садится за вахтенный журнал и задумчиво, едва ли не торжественно, завершает хронику уже прошлых бедствий:
Vi onsker at Gud maa vaere med os i det nye aar, da kan intet vere imod os.
Желаем мы, чтобы Господь был с нами в новом году, тогда не будет у нас супротивников.
ГЛАВА 11
CAMPI DESERTI [14]
Надо же – здесь растут пинии.
А ведь твердили, что на Шпицбергене деревьев нет. Правда, и это не деревья. Это одна-единственная пиния. Облаком хвои и густых ветвей раскидистая крона обнимает верхний этаж дома. Дом белоснежный. Необычно для Лонгьира, где деревянные дома окрашены в мягкие цвета, знакомые ему по Тромсё. Ржаво-коричневый. Ржаво-красный. Но этот дом – белый. А облако – темно-зеленое. Окна нижнего этажа, как в летний день, распахнуты настежь.
14
Пустынные поля (итал.).
Холодновато все-таки.
Тихо. Только шторы шуршат от сквозняка и порой открывают обзор. Тогда он видит темное нутро дома, на дальней стене тоже распахнутые окна, пенные буруны Адвент-фьорда, морской язык, беззвучно лижущий скалы Лонгьира. Рокота прибоя не слышно. В темноте дома кто-то начинает говорить. Неожиданно, громко, монотонно. Стихи! Итальянские стихи! Здесь. Других итальянцев тут нет, сказал Хьетиль Фюранн, ты единственный.
Solo et pensoso i piu deserti campi vo mensurando a passi tardi et lenti, et gli occhi porto per fuggire intenti, ove vestigio human l'arena stampi…Сонет Петрарки! Первая строфа сонета, который он читал Анне. Но кто же знает его здесь? Голос то и дело умолкает, начинает сначала, запинается, путает слова, рифмы, умолкает, начинает сначала. Так учат школьный урок, беспомощно повторяя снова и снова; шуршат шторы, плещет прибой. Три сонета Петрарки. К завтрашнему дню. Наизусть, Мадзини. Solo et pensoso i piu deserti campi… a passi…
Задумчивый, медлительный, шагаю Пустынными полями одиноко; В песок внимательно вперяя око, След человека встретить избегаю… [15]15
Перевод Ю. Верховского.
Это Анна. Голос Анны! И никакие это не шторы, а завеса снежинок, сыплющихся с карнизов, завеса снежинок, и словно в судороге, словно зеленый кулак, крона пинии обхватывает теперь дом, крепко обхватывает, сжимает… per fuggire intenti… вот уже падает штукатурка, обламываются карнизы… Ой-йа-а, Аноре!.. ove vestigio human… из льда! Аннин голос, дом изо льда, и облако со звоном сгущается, ледяные осколки падают из ветвей…
Ой-йа-а, Кинго! Аноре! Йа-а-а!
Он просыпается с резкой болью в затылке. Йа-а-а! Ой-йа-а!
Окно закрыто, но крики были до того громкие, что разбудили его. Йозеф Мадзини вскакивает и едва не теряет равновесие, потому что боль швыряет его назад. Один нетвердый шаг – и он стоит у окна, возле которого Хьетиль Фюранн остановил свою упряжку, семь заскорузлых от грязи гренландских собак. Две из них затевают грызню. Фюранн, чертыхаясь, растаскивает драчунов. Когда Мадзини отворяет окно – в Лонгьире холодное августовское утро, – тявканье перерастает в бешеный лай.
– Eh! Er du ikke stat opp enda, du? [16] – кричит ему Фюранн, пытаясь усмирить собак.
16
Эй! Ты что же, еще не встал? (норв.).