Ужасы
Шрифт:
Красивая дама громко вскрикнула и упала в глубоком обмороке на руки инженеру. Все засуетились кругом нее; доктор смочил носовой платок одеколоном и положил его ей на лоб. Но Голубой Бантик вытащила из кармана у матери флакончик с духами и поднесла ей к самому носу. Девочка опустилась на колени, и крупные слезы покатились у нее из голубых глаз и смочили матери лицо.
— Мама, милая, дорогая мама, проснись! Мама, ради Бога проснись! О, поскорее проснись, милая мама! Я покажу тебе еще много дивных чудовищ. Ты не должна теперь спать, мама. Ведь мы в стране фей!
Порт-о-Прэнс (Гаити). Июнь 1906
Господа юристы
Рыбам, хищным животным
пожирать друг друга, потому что у них нет
справедливости. Но людям Бог дал справедливость.
— Поверьте мне, господин асессор [23] , — сказал прокурор, — юрист, который после некоторой, скажем, двадцатилетней практики не придет к абсолютному убеждению, что каждый уголовный приговор (хотя бы в каком-нибудь отношении) — позорная несправедливость, такой юрист — совершенный болван. Всякий из нас прекрасно знает, что уголовное право — реакционнейшая вещь, ибо три четверти параграфов в уголовных кодексах всего мира с самого момента своего вступления в законную силу уже не соответствуют требованиям времени. «Дряхлые старцы с момента своего рождения», — как сказал бы мой делопроизводитель, который, как вам известно, самый остроумный человек в, нашем городе.
23
Судебный заседатель (лат.). (прим. ред.)
— Да вы явный анархист! — рассмеялся председатель суда. — За ваше здоровье, господин прокурор!
— За ваше здоровье, — отвечал последний. — Анархист? Что ж, пожалуй. По крайней мере в нашей компании, в среде представителей судебной магистратуры. И я руку дам на отсечение, что все вы, господа, и в особенности вы, господин председатель, совершенно разделяете мои убеждения.
— Вот в Берлине в настоящее время собираются выпустить в свет новое исправленное и дополненное издание нашего уголовного уложения, — промолвил с улыбкой председатель. — Составьте докладную записку и пошлите в комиссию. Тогда, быть может, получится в самом деле что-нибудь путное.
— Вы уклоняетесь в сторону, — возразил прокурор, — и тем доказываете, что согласны со мною. Докладная записка? Какой прок от нее? Ни я, ни другой кто-либо не сможет изменить этого. Маленькие улучшения мы можем сделать: мы можем выкинуть два-три слишком глупых параграфа, но коренное улучшение невозможно. Уголовное право само по себе есть неслыханнейшая несправедливость.
— Ну, позвольте, однако, — воскликнул председатель.
— Я могу повторить вам ваши собственные слова, — продолжал, не смущаясь, прокурор. — Помните: банкир, которого мы на днях присудили за злостное банкротство к четырем годам смирительного дома, при объявлении приговора воскликнул: «Я не переживу этого!» И достаточно было поглядеть на него, чтобы убедиться, что он прав и что ему уже не выйти живым из стен смирительного дома.
По другому делу мы присудили к такому же наказанию пароходного кочегара, обвинявшегося в изнасиловании. И негодяй промолвил совершенно довольным тоном: «Благодарю, господа судьи, наказание мне подходит. Это не так худо поступить на полный пансион». И вот вы тогда сказали мне, господин председатель: «Однако это явная несправедливость: то, что для одного — медленная мучительная смерть, для другого — удовольствие. Это скандал!» — Ведь вы сказали это?
— Несомненно, — ответил председатель. — И я полагаю, что все присутствовавшие тогда в заседании разделяли это мнение.
— И я полагаю то же, — подтвердил прокурор. — Это маленький пример вечной несправедливости всякого наказания. Вы должны, кроме того, принять в соображение еще и то обстоятельство, что мы в обоих случаях — я, как представитель обвинения, и вы, как судьи — не были нелицеприятны: мы находились под влиянием, как будем и впредь находиться под влиянием в каждом отдельном случае до тех пор, пока окончательно не окостенеем и не превратимся в безвольные машины и ходячие параграфы. При разборе дела банкира, в гостеприимном доме которого мы бывали и которого во всех иных отношениях мы ценили и уважали, мы дали подсудимому снисхождение, назначив ему минимум наказания: меньше, как четыре года смирительного дома, мы уже не могли назначить за его преступление, которое пустило по миру сотни небогатых семей. Между тем в другом деле наглое, вызывающее поведение кочегара с первого же мгновения восстановило нас против него, и мы назначили ему вдвое более, чем назначили бы всякому другому при таких же обстоятельствах. И, несмотря на это, банкир оказался наказанным несравненно сильнее. Что такое представляет для простого человека краткосрочная высидка в тюрьме за кражу? Ничего! Он отбудет наказание и позабудет его на другой же день. Но адвокат или чиновник, совершивший ничтожную растрату и присужденный хотя бы к одному дню ареста, уже потерян для жизни: он будет извергнут из своего звания и в социальном отношении будет погибший человек. Разве это справедливо? Я могу привести еще более резкий пример. Что такое смирительный дом для человека универсального образования и наиутонченнейшей культуры, для Оскара Уайльда? Справедливо он осужден или несправедливо, относится ли осудивший его знаменитый параграф к средним векам или не относится — все это совершенно безразлично. Но суть в том, что то же самое наказание для него в тысячу раз тяжелее, чем для всякого другого. Все современное уголовное право построено на принципе всеобщего равенства, которого мы не имеем… и, быть может, не будем иметь никогда… И по этой причине почти каждый уголовный приговор не может не быть несправедливым. Фемида — богиня несправедливости, и мы, господа, ее слуги.
— Я не понимаю, господин прокурор, — заметил маленький мировой судья, — почему вы при таких взглядах не предпочтете повернуться к госпоже Фемиде спиной?
— И тем не менее это очень понятно, — ответил прокурор, — я не независим. У меня семья. Поверьте мне, что даже то маленькое жалованье, которое мы все так браним, крепко привязывает к судейскому креслу огромное большинство из нас, едва только мы прислушаемся к голосу благоразумия. А помимо того, я и на другом поприще натолкнусь неминуемо, на то же самое. Вся наша общественная система построена на несправедливости. Это основание.
— Но если все это так, — сказал председатель, — то ведь сами же вы сказали, что изменить это невозможно. В таком случае зачем же растравлять болящие раны, раз мы не можем их исцелить?
— Болящие раны? Да. Но это какая-то сладострастная боль, — ответил прокурор. — После каждого приговора я ощущаю противный горький вкус во рту. И что это у всех так — это доказывает ваше замечание, господин председатель, которое я только что повторил вам… Я чувствую себя машиной, рабом жалких параграфов. И по крайней мере хоть здесь, за кружкой пива, я хочу иметь право самостоятельно мыслить…
Он поднес кружку к губам и опорожнил ее. И затем продолжал задумчивым тоном:
— Видите ли, господа, в ближайший вторник мне опять придется присутствовать при смертной казни. И меня мороз дерет по коже при мысли…
Секретарь вытянул голову:
— Ах, господин прокурор, — прервал он его, — не можете ли вы взять меня с собою? Мне ужасно хотелось бы увидеть казнь. Пожалуйста!
Прокурор поглядел на него с горькой улыбкой.
— Ну, конечно, — промолвил он, — конечно. Так и я клянчил в первый раз. Я отсоветую вам, но вы будете упорствовать. А если я вам откажу, то не сегодня-завтра вас возьмет с собой другой коллега. Итак, я вас возьму, но могу вас уверить, что вам будет стыдно, как никогда во всю жизнь.
— Благодарствуйте, — промолвил секретарь и поднял стакан. — Очень благодарен вам. Разрешите мне выпить за ваше здоровье?
Но прокурор не слышал. Он был поглощен мрачными мыслями.
— Знаете, — обратился он к председателю, — что самое ужасное? То, что преступление — позорное, гнусное преступление — приводит нас к мысли, что оно все-таки гораздо выше — о, еще как выше, — чем мы, якобы непогрешимые судьи справедливости. И что оно, при всем своем бездонном беззаконии, являет собою силу, которая развевает по ветру всю ветошь наших формул и словно огнем расплавляет железный панцирь законов и параграфов, прикрывавший нас. И мы, словно голые черви, ползаем пред ним в пыли.