Ужасы
Шрифт:
Привычно и смиренно, как псаломщик в церкви, Барстоу переносил картины, осмотренные Рэтчем, к противоположной стене и бережно расставлял перед ним новые, которые хотел показать следом.
Пот жирной липкой пленкой — как надеялся Барстоу, не слишком заметной — покрывал его лицо и ладони, и время от времени его руки от самых плеч сотрясала судорога, особенно когда он устанавливал очередную картину на мольберт или аккуратно составлял в ряд несколько полотен из одной серии. Ценой невероятных усилий он заставлял себя дышать ровно и тихо.
Художнику пока еще не удалось понять, насколько Рэтчу нравятся его новые работы,
Время от времени Рэтч в молчании замирал перед какой-нибудь из картин, созерцая ее задумчиво и неторопливо, и это был очень хороший знак, но, когда он стянул наконец перчатки и затолкал их в карман своего каракулевого пальто, чтобы поднять руку и легко ущипнуть толстыми, но чуткими пальцами свои сладострастно надутые губы, Барстоу охватило истинное ликование, ибо по многолетнему опыту он знал, что этот жест означает полнейшее и окончательное одобрение.
Прошел добрый час, показавшийся художнику веком, когда Рэтч наконец остановился перед финальной картиной: это было огромное полотно, изображавшее обнаженную женщину гигантских размеров, мечтательно глядевшую в центральное окно этой самой художественной мастерской, наблюдая за голубями, которые клевали с карниза хлебные крошки.
Рэтч долго простоял без движения, в полном молчании, а затем его губы искривила довольная гримаса, медленно расплывшаяся в улыбку, которая становилась все шире и шире, пока Рэтч не обернулся к Барстоу, чтобы в полной красе продемонстрировать ему свой знаменитый пугающий оскал и взорвать затянувшуюся тишину яростными аплодисментами.
— Браво, Кевин, браво! — воскликнул он, широко раздвинув руки, подобно конферансье знаменитого цирка, и окидывая счастливым взглядом картины, во множестве расставленные у стен. Эрнестина, которая все это время таскалась по пятам за своим боссом, безмолвно наблюдая за происходящим, признала наконец перспективность предлагаемого арт-проекта, обозначив это тем, что извлекла из своего портфеля блокнот и тут же принялась торопливо стенографировать каждое произнесенное слово, могущее иметь историческое или юридическое значение.
— Спасибо, Макс, — ответил Барстоу. — Большое тебе спасибо!
— Да нет, Кевин, что ты! Это тебе, тебе спасибо! — возразил Рэтч, изящным жестом обводя комнату своей огромной лапой. — Ты не только обеспечил и себе, и моей галерее невероятную прибыль; я убежден, что ты снискал себе вечную и бессмертную славу!
Кровь ударила Барстоу в голову, и он несколько мгновений пребывал в страхе, что сейчас рухнет в обморок от счастья. Галерейщик всегда подбадривал его, иногда даже весьма недвусмысленно, но такой головокружительной похвалы художник еще не удостаивался ни разу.
В полуобморочном состоянии, затуманенным взглядом он наблюдал, как Рэтч вальсирует от картины к картине, нежно похлопывая их по верхней рейке подрамника или поглаживая по боковым сторонам, а порой даже останавливаясь, чтобы вдохнуть аромат красок.
— Ради этих полотен, дружище, ты и явился на свет, — приговаривал он. — Все, сотворенное тобою прежде, было лишь обещанием, туманным намеком на то, что ты создал теперь!
Он остановился
— Это особая, убедительная манера, позволившая тебе запечатлеть низкую, пресмыкающуюся природу этого подлого типчика, достоверность, с которой ты изобразил его нечеловеческую, в общем-то, сущность, потрясает до глубины души, — ласково прошептал Рэтч, осторожно поглаживая шляпки канцелярских кнопок, которыми полотно было пригвождено к подрамнику.
Он сделал шаг назад и продолжил осмотр картин.
— Да, сынок, Бэкон рядом с тобой — ничто, — бормотал он, — да что там Бэкон — даже Гойя!
— Даже Гойя? — выдохнул Барстоу, затем вдруг задохнулся и, чтобы не рухнуть на пол, с трудом добрался до испятнанного краской табурета. — Ты сказал, даже Гойя?
Рэтч усмехнулся живописцу со своих царственных высот, и впервые за все долгое время сотрудничества с этим прославленным антрепренером от живописи Барстоу показалось, что сияющая белоснежная дуга его улыбки излучает материнскую нежность.
— Да, даже Гойя, — прошептал Рэтч, ласково потрепав художника по бледному, орошенному потом лбу. — Подумать только, что все это зародилось в твоей нелепой маленькой черепушке. О, эта тайна творческого гения — величайшая из тайн!
Подойдя к чрезвычайно зловещей картине, на которой была изображена витрина местной мясной лавки, до отказа забитая поблескивающими на солнце частями расчлененных животных, аккуратно разложенными для привлечения покупателей, Рэтч с лукавым выражением принялся ловко передразнивать интонации экскурсовода.
— На этом полотне вы видите, как художник, не говоря ничего напрямую, тонко подводит нас к мысли о том, что мясо, представленное на витрине, может иметь куда более жуткое происхождение, чем то, что указано на ценниках. Как вы полагаете, к примеру, вот этот аппетитный кусок с большой круглой костью — это кусок баранины? или, быть может, его отрезали от бледной, нежной ягодицы девчонки, что училась в ближайшей школе? а? как вы думаете?
И он захохотал по-театральному зловеще, переходя к следующему полотну, изображавшему ночной город. Тусклый одинокий фонарь едва освещал сгорбленную, напуганную пожилую женщину в черных траурных одеждах, семенящую по разбитой мостовой и беспокойно вглядывающуюся в почти непроницаемую тьму старинного города, обступившего ее со всех сторон.
— Меня восхищает то, как ты едва заметно даешь почувствовать… нечто… что приближается к этой женщине со стороны противоположного тротуара! — с искренним благоговением пробормотал Рэтч. — Это просто гениально: зритель может увидеть это так или этак, и всякий раз по-новому, — это уже не живопись, мой мальчик, это настоящая магия! Волшебство! Критики теперь вечно будут наперебой писать свои статейки, пытаясь разгадать смысл вот той картины, — можешь не сомневаться!