Уже и больные замуж повыходили
Шрифт:
Когда она, наконец, успокоилась, умылась, густо напудрила лицо и спустилась в ресторан, глаза ее горели таким пронзительным и больным огнем, что со встречных лиц отдыхающих испуганно сходили доброжелательные улыбки.
С этого времени ее жизнь на острове превратилась в доживание. Она исправно отбывала положенный срок, считая дни до даты чартерного рейса. Чувства ее как бы притупились, потеряли яркость. Ольга не ощущала вкуса экзотических блюд, не пьянела от вина, не могла определить температуру воды. Казалось, что тело превратилось в резиновую оболочку, автомобильную камеру, из которой выпустили воздух.
Как-то в отеле появилась большая компания русских. Все они, судя по репликам, были служащими рекламно-туристического агентства и на острове снимали ролик о прелестях канарского отдыха. По вечерам соотечественники теснили иностранцев
Теперь она часто, завернувшись в казенное полосатое полотенце, сидела на берегу океана и покачивалась в такт волнам. Ольга злорадно думала, что стоит океану захотеть, разбудить подземную вулканическую силу, и от острова останется горстка мусора на поверхности. Да, стоит захотеть... Она шаманно покачивалась, улыбалась, будто великанские силы были у нее в руках. Вспоминалась Москва, родной квадратик двора с мусорными контейнерами у подъезда, сам подъезд, где на входной двери на уровне глаз крупно чернело короткое и выразительное слово; уборщица в линялой спецовке и отвратительных резиновых перчатках до локтя. Уборщица мела по утрам собачьи нечистоты у подъезда и встречала жильцов безадресным горьким ругательством: «Сволочи, какие сволочи!» Жильцы виновато втягивали головы в плечи, но тишком все равно гадили...
В последний вечер на острове Ольга столкнулась в баре с хорватом. Маркес вел под руку длинноногую длинноволосую девушку, грудь ее нестесненно колыхалась под матовой блузкой. Она вся струилась, переливалась, играла гибким телом, благоухая веселым, доступным, здоровым желанием. Дамир что-то ей вдохновенно объяснял; Ольгу он, похоже, не заметил, не вспомнил. Лицо его выражало полное маленькое счастье....Соседом по самолету у Дубравиной оказался университетский преподаватель из Волгограда. На Канарах он отдыхал с женой. Сейчас она сидела через проход – важная, чопорная, в широкой норковой шубе, в высокой, под боярыню, меховой шапке. Лицо у нее было бледно-зеленое, цвета тетрадочных обложек – перелет давался тяжело. Преподаватель бегал к стюардессе, педантично менял жене пакетики, а в остальное время клеился к Ольге. Он перечислял страны и курорты, где ему довелось побывать. Ольга досадливо морщилась; все это время она с ужасом думала о том, что самолет не долетит, непременно разобьется; поглядывала в иллюминатор на бесстрастное тупое небо. Рассказчик ей мешал размышлять о близкой и неизбежной смерти. Когда он начал сравнивать пляжи Майями и Хургады, она повернулась к нему и, с ненавистью глядя в среднеинтеллектуальное лицо, украшенное очками, чеканно спросила:
– На какие средства катаемся? Взятки берем?
Когда она вышла из самолета, когда увидела пустое московское небо, голую взлетную полосу, оранжевый автобус-перевозчик с неисправной дверцей, небритого водителя в драной зимней шапке с отвернутыми ушами, то почувствовала не радость, не облегчение, не тишину, а лишь тяжелую, потливую, тропическую усталость.
Генеральша
Дачный участок был в меру запущен и в меру ухожен: в углах у забора воинственно поднимались густые крапивные дебри; кусты малины, похоже, давно уже никто не прореживал, и они стояли дикой непроходимой зарослью. Зато ближе к домику, у яблонь, аккуратно обрезанных и побеленных, напротив, чувствовалась рука хозяина: самодельный стол, вокруг которого сейчас собралась компания, стоял так прочно, будто врос в землю; и это сочетание – запущенности и комфорта – как раз и создавало тот уют, который так восхищал гостей. Все наперебой хвалили Петровича – за то, что он их вытащил, собрал, вывез в такую «прелесть», и правда, нет ничего лучше для городских людей, изъеденных пропащим воздухом и водой, как оказаться где-нибудь на природе, да за щедрым столом, да в хорошей компании. – Умничка Петрович, до чего же я его люблю! – восклицала эффектная дама с молочными, сильно декольтированными грудями и тотчас же обнимала старика хозяина, с удовольствием громко целовала его в морщинистую щеку – печеное яблочко, а когда и в ухо, уж давно потерявшее настороженность, ясность – много, много чего довелось Петровичу выслушать за свою длинную жизнь. Дама же эта, Земфира, сразу же стала центром застолья и с каждым новым тостом – а пили вкруговую за каждого – завладевала вниманием собравшихся все больше. Конечно, главное, что привлекало гостей, это ослепительные, ухоженные, почти совершенной формы плечи с необычайно ровной, не нарушаемой никаким изъяном кожей; груди ее, такие же белые, были сильно выставлены напоказ, и от их подрагивания, движения мужчины не могли отвести взгляд. Черты лица ее, сильно подрисованные косметикой, были, пожалуй, некрасивы, но наблюдателя как раз и поражала дерзость, с какой Земфира пользовалась тушью, тенями и румянами. Глаза казались большими, почти коровьими, брови были выщипаны и нарисованы заново – коричнево-черным, искрящимся карандашом, губы густо горели алым пожаром; и все это величественное сооружение – груди, плечи, шея, голова – венчала башня ярко-блондинистых густых волос, сложно, искусно возведенная, с диковинными переплетениями, ухищрениями, так что в общем прическа рождала воспоминание о действующем в советскую пору на ВДНХ фонтане «Дружба народов».
Одета, впрочем, Земфира была почти скромно: синяя блузка без плеч уходила в тесно затянутые по фигуре черные джинсы. Дама эта сопровождала (или он ее?) армейского генерала Ю., грузно-высокого, малоразговорчивого малого, отлично сложенного, с приятным, хоть и покрасневшим от алкоголя лицом. Генерал был в парадной форме, китель его буднично висел на сучке яблони, и солнце лихо играло золотым шитьем лацканов и погон. Ю. ослабил галстук, расстегнул ворот, шея у него была мощной, загорелой, под белой тканью рубашки угадывались бицепсы, впрочем, стыдливым бугорком намечался и животик, а в выражении лица генерала мелькали, в зависимости от хода беседы, несколько легко читаемых чувств. Было в нем что-то мальчишески-детское, и он, видимо подозревая в себе это качество, каждую рюмку свирепо пил до дна, плотно, по-солдатски закусывал. После тоста за Красную армию он, вдруг разволновавшись, резко скомандовал:
– Встать!
Мгновенно вскочил сам и, вдохнув, торжественно, приятным густым баритоном выговорил:
Артиллеристы, Сталин дал приказ! Артиллеристы, зовет Отчизна нас!Застолье дружно вступило, грянуло, слова сами собой шли на язык. После песни рассаживались оживленные, сплоченные, как после удачного, без потерь, боя; Земфира обвила белыми полными руками генерала и несколько раз чувственно чмокнула его в обильно подбитый сединой жесткий висок. Он улыбнулся мягко, смущенно. Земфира восхищалась:
– Ну не лапочка ли? – Она уже давно была пьяна и чувствовала себя совершенно свободно среди давно знакомых и едва знакомых ей людей. – Коля – это же золотой души человек! Это – чудо! Вот у меня бриллианты, – она отважно тряхнула головой-башней, в мочках ушей сверкнули две голубоватые капли; она подняла над столом руки, унизанные перстнями, – мне плевать на все эти камешки, не это главное, правда, Коль? Вот вы здесь все такие умные, рассуждаете и думаете: я – пьяная дура! Ха-ха! Какая же я дура, если такого мужика оторвала! Оторвала и воспитала. Коль, – она покровительственно погладила генеральскую бурую щеку забриллиантенной, наманикюренной рукой, – ну не обижайся, Коля! Петрович, ты меня знаешь давно, ну, скажи им! – Петрович кивнул, открыл было рот, но тут же закрыл. Земфира продолжала:
– Коля – умнейший человек. Я вам больше скажу: это Ломоносов наших дней. Из деревни, из нищеты, голь перекатная, без отца, отец с войны инвалидом пришел, слепой, рано умер, Царство ему Небесное! Коль, ну расскажи им, расскажи! Ладно, я сама расскажу. У них была корова, мать подоит, все молоко – на продажу, себе в дом – ни капли, четверо детей надо поднимать. Он дачникам трехлитровую банку носил – еврейской семье. Те молоко перельют, а он назад идет, зачерпнет воды из ручья, вроде банку полощет, а сам пьет, пьет украдкой! Вот жизнь была – желуди жрали! – За изобильным, с изысканными деликатесами столом стояла неловкая тишина. Пахло майонезом, утомленными закусками.
– Ну вот, – продолжала Земфира уже без прежней экзальтации, – я с ним познакомилась в гостях, муж у меня – замечательный, образованнейший человек, он перенес два инфаркта, я не могу его бросить, он мне только добро делал! А жена у него, – она кивнула на Ю., – Коль, ты только меня прости, прости, что я так говорю, тут все свои, дура набитая. Она ж его запилила: не так сел, не то сделал, не так сказал, не пей, не ешь, не кури. Ну охота человеку выпить, пусть выпьет, это мужик, ему волю надо давать! Потом, у них трое детей, она его постоянно упрекала – не содержишь, нищета, жить невозможно. Если не подлец человек, не умеет воровать, это офицер, у них кодекс чести, да ты пойми его, надо – пойди и сама укради, как будто совсем ленинградская блокада!..